И не было ничего вкуснее бабы-Милиного пирога, горячего или холодного. Так до сих пор считает мой муж, вспоминая его аромат, и хруст верхней корочки, и нежную промасленность нижней, и пышность начинки, исходящей духовитым соком…
Я могла слушать бабу Милю часами. Даже не её истории, а саму удивительную русско-немецкую речь. Она интересным образом иногда «сплавляла» русские и немецкие слова. Вот, например, в голове взболталось русское «во-первых» и немецкое «цум эрст»: родилось нечто среднее – «во-первыхст». «Ярмаркт» – произошедшее от немецкого – она упорно отказывалась произносить по-русски: «ярмарка» выглядело в её глазах неправильным, недоделанным каким-то…
Я могла смотреть на неё часами: до сих пор считаю её лицо удивительно красивым – живое, умное, в коричневой сетке морщин; упрямый прямой нос, открытый лоб и глубоко посаженные, молодые глаза под тёмными бровями. Прямые седые волосы, подстриженные скобкой ниже ушей и отведённые ото лба гребёнкой. Мелкой, плавной, чуть раскачивающейся походкой она довольно быстро перемещала своё небольшое ловкое тело туда-сюда из квартиры в квартиру, по лестницам, из магазина и обратно, «в клюп» за Яшей и много куда ещё. Вместе с ней мы пережили и восьмидесятые, и начало девяностых.
В 90-м Яков Хрыч съездил к родственникам в Германию и вернулся почти иностранцем. Он понавёз всем невиданных подарков, блистал пиджаком и ботинками немецкого качества, раздавал удивительные интервью. Практически стал героем десятилетия. Хорошо помню заметку в местной газете, где он повествовал о своём вояже и на коварный вопрос интервьюера: «Яков Христианович, а не собираетесь ли вы покинуть Россию и вернуться на историческую родину?» разразился цветистой фразой о том, что родина у него одна и умрёт он, дескать, там, где и родился… Документы на выезд в Германию Гроо подали в аккурат перед этим интервью.
И снова на кухне его костерила жена за привычку «болтайт фсякая ерунта напрафо и налефо», обзывала старым дураком и спрашивала, уперев руки в боки, как это он собирается смотреть людям в глаза после той чепухи, которую нагородил в газете. И Яша опять бормотал, и разводил руками, и вытирал лоб платком, и было ясно, что с корреспондентом он разговаривал в лёгком подпитии, которое добавило к его прекрасной образной речи толику вдохновения и сформировало такое прекрасное, логичное, естественное окончание интервью.
…А в Германию оба поехали, конечно. Баба Миля в самолёте до Мюнхена, а Яков Хрыч при ней в каменной урне до одного из муниципальных кладбищ земли Фрайунг-Графенау, что в Нижней Баварии…
Эмилия Андреевна жива до сих пор.
Четвёртый этап её жизни был традиционно нелёгким, но баба Миля достойно прошла и этот путь. И осталась корнем, гранитной плитой, неколебимой основой своей семьи. И это уже совсем другая, отдельная, длинная, грустная и смешная история…
Глубокое синее небо
А зато он может превращаться во что захочет. Хоть в трубу котельной, которая за окном. И быть выше всех и видеть всё и сразу, как видит труба котельной. Никто, кроме него, не знает, какое у неё особое круговое зрение. Или в того кота на дереве. Лежать, развалившись, на нижней ветке в своём рыжем и полосатом, постукивая хвостом. И главное, ничего для этого особенного не надо. Надо только поднять глаза, упереть их в небесный свод, мысленно произнести: «Глубокое синее небо!» – вдох – и ввинтиться в эту синеву. Только и всего.
Рыбкин сжал зубы и удержал воздух в груди усилием воли. Так неизвестно до чего можно докатиться. Превращаться нельзя, ну никак; превращаться – значит, исчезать… Как тут исчезнешь посреди изложения? Бастинда ходит своей гадкой походкой по рядам взад-вперёд, ни на секунду не выпадешь из её кобрьего взгляда… Хочешь не хочешь – сиди пиши.
Вот сейчас она продиктовала текст для изложения «Моя поляна». Про то, как мальчик любил одно место в лесу и что там летом происходило: ёжик шуршал, лоси ели дикие яблоки, как прилетали дрозды. Рыбкин первое чтение слушал даже с удовольствием – чувствовал, как пахнет прелым листом, как солнечный луч скользит по лицу… Но вот она читает во второй раз, а потом нудное: «Ра-аз-бейте текст на абзацы-ы, о-о-озаглавьте ка-а-аждый абзац… Каратаева, тебе что, особое приглашение нужно? Быстро взяла ручку! Соста-а-авьте план…»
Рыбкин не мог понять одного: зачем? Зачем, зачем мусолить один и тот же текст по сто тысяч раз? А потом писать дурацкий план в тетрадке и опять полоскать тот же сюжет своими словами и максимально близко к прочитанному. Невыносимо.
Рыбкин вздохнул. У него было только два варианта.
Первый: начать писать как положено; но тогда через минуту ручка превратится во что угодно – в эпицентр песчаного смерча, например, и будет носиться по бумаге, как по пустыне, кружась и закручиваясь в воронку, сметая всё на своём пути… В тетрадке между тем возникнут волны, концентрические круги и отдельные слова: моя поляна… на рябину… сухих… осенью. Потом он как положено напишет трудные слова, проверит на безударные, сделает грамматический разбор. И всё.
Второй вариант. Написать на ту же тему, но своё.
Рыбкин вздохнул и выбрал второе.
Секунда – и он нырнул в чащу летнего леса…
Там правил ежиный царь. Ему служили придворные – дрозды в чёрных цилиндрах. И лоси-послы другого лесного государства коленопреклонялись перед царём и роняли в поклоне из мягких губ верительные грамоты – алые кисти рябин.
Вместо положенной трети Рыбкин раскатал изложение на лист. Ни на какие грамматические задания, понятное дело, времени не хватило. Сдал так.
Следующим уроком была физкультура, и Бастинда за это время изложения проверила, потому что перед началом математики встретила его в дверях класса, схватила за шиворот и прошипела прямо в лицо:
– Ты что, издеваешься, урод? Я сколько тебя по-хорошему просила? Л-л-лоси – послы у тебя? Я тебе… пошлю лосей! Мать после уроков! Надо решать с тобой.
И она сдавила ворот рубашки так, что Рыбкин на мгновение перестал дышать. Потом, правда, отпустила.
Врёт, конечно. Никогда она его ни о чём не просила, тем более «по-хорошему». Да и просить было, честно говоря, бесполезно. Любой художественный текст Рыбкин мог слушать только один раз. Потом – либо собственная версия, либо танцы ручки на бумаге, постройка моста из линейки и двух ластиков, путешествие синего карандаша в подводной лодке-пенале и много чего ещё.
Три с половиной года его любимая Анна Андреевна, Аннушка, спокойно мирилась с этой особенностью – в начале диктанта, когда текст читался первый раз, отправляла Рыбкина за дверь, а потом он писал уже с ходу, с интересом вслушиваясь в диктуемое. Писал, кстати, всегда прилично, на твёрдую «четвёрку». В изложениях Рыбкину разрешалась любая отсебятина – Аннушка её обожала, эту отсебятину, и всегда зачитывала перед классом.
Труднее было с задачами. Если текст был интересным – например: «Рыжий кот весит столько-то, а чёрный столько-то, а вместе они – и т. д. и т. п.» – всё, хана. Условие задачи сразу начинало жить собственной жизнью – коты вступали в непростые отношения со всем миром; решить это не помогало никак, зато родившаяся история изумляла окружающих сюжетными завихрениями и неожиданностью развязки.
Там, где были просто цифры, Рыбкин справлялся прекрасно. Он умножал, делил, вычитал, приводил к общему знаменателю, щёлкал как орешки простые и сложные уравнения. С Анной Андреевной они научились бороться и с задачами – Аннушка переводила для него задачные сюжеты в сухое: «Один объект весит… Второй объект весит… В сумме они …» То же самое дома делала мама, не разрешая Рыбкину первому открывать задачник.
Жил бы так Рыбкин и жил, в спокойствии и счастье, искренне считая, что нет у него никаких проблем, если бы милая и расчудесная Аннушка со второго полугодия их четвёртого класса не отправилась рожать ребёнка. И учить их пришла она, Елена Жухаевна Бастаева, для Рыбкина – подлая Бастинда, а для всех остальных просто Жучка.
Весёлый, открытый, наученный свободно выражать своё мнение класс впал в ступор с первого момента знакомства. Жучка-Бастинда калёным железом принялась выжигать его весёлость, открытость и собственное мнение. Ей, конечно, пришлось нелегко. Но ребятам было просто невыносимо.
Больше всех из класса Бастинда возненавидела именно Рыбкина. Рыбкин умел только любить, а подлизываться, лебезить, пристраиваться – нет. Любить Бастинду было невозможно.
Училка выделила его из толпы сразу, хотя он ничего ещё и не успел сделать. Почему-то она поняла, что самый опасный элемент – это тощий маленький фантазёр Рыбкин, а не вечно препирающийся здоровяк Прохор Гайкин, например, или клоун-болтун Закревский.
За два-три месяца класс худо-бедно научился жить под руководством Бастинды. Кто-то из девчонок начал откровенно подлизываться, говорить ей всё приятное, бежать обниматься при встрече и на переменах. Две отличницы, Ира Гартунг и Олеся Крачкина, выбрали отстранённо-спокойную манеру поведения; но им-то что – могут себе позволить, у них – кругом пятёрки…
Тугодуму Прохору в первые дни доставалось крепко, и в журнал косяком летели двойки, но проблему свою он решил довольно быстро.
Как-то раз после диктанта, хлопнув по плечу застывшего от дурных предчувствий Рыбкина, Гайкин радостно крикнул ему прямо в ухо:
– Не ссы, Толян! С ней надо – так! – и показал толстый, исчёрканный шариковой ручкой кулак. – Меня отец научил…
Он раскрыл ладонь и показал мятый квадратик – сложенный вчетверо блокнотный листочек.
– Секи! Только она мне – вя!вя! А я ей… – и развернул бумажку, на которой чётким взрослым почерком было написано: «Не смейте унижать моё достоинство в присутствии всего класса».
– Вот так с ней надо, отец сказал, а если не поймёт…
Прохор сделал паузу, выпятил челюсть и склонил голову набок, а Рыбкин внутренним взором увидел папу Гайкина, подполковника, боевого офицера, с бычьей шеей и свирепо бугрящимися под рубашкой мощными бицепсами.
Случай осуществить задуманное представился в этот же день. Бастинда объявляла результаты диктанта. Развернув тетрадь Гайкина, она дрянным голосом брезгливо бросила: