Про мадам
Это был наш первый Париж. Год миллениума. Месяц – май. Дочке и сыну – пять и семь соответственно.
О впечатлениях даже рассказывать не буду, они у всех одни и те же: бульвары-каштаны-Монмартр-Монпарнас… Французский аккордеон – Пари!.. Та-да-та-да-та-дада-та-да-дадада… Клошары. «Мулен Руж». Диснейленд.
Но летали с мужем – как птицы! Париж!.. Ночью спать жалко было. Уложим детей, и ну шастать: кажется – вот! – за тем углом! праздник!.. И что-то происходит вот тут уже, совсем рядом! На рю де Каумартин буквально… И так полночи. В погоне за хвостом утекающей ночной парижской жизни.
Жили на рю де Матюрен. Это в районе Опера. Отель «Флоранс». Две звезды. Третий этаж. Комната со скрипучей кроватью и разваливающимся полированным шкафом фасона шестидесятых. В узеньком коридоре, ведущем к ванной комнате, две стоящие друг за другом детские кровати. Из коридорчика вид на внутренний дворик. Там азалия в кадке и каменный шар. Чудо! Чудо! Боже мой, как не по-нашему, как… Слов нет! И эта каморка – романтичная, дивная… «Под крышами Парижа».
Хозяйка отеля – весьма, весьма пожилая мадам. К восьмидесяти, я думаю. Лёгкий тремор головы и рук… Но!.. Это мадам, а не «женщина, за мной просили не занимать». Как я, например. Высокие скулы, чётко очерченный рот, морщинки у глаз – верите – украшают их. Причёска – серебряная хризантема. Руки… боже мой!.. Пальцы в дивных тяжёлых серебряных перстнях. Идеальный маникюр.
Я инстинктивно сжала свои в кулаки. По дрогнувшему уголку рта мадам было понятно, что она это заметила. Но всё равно мне было не обидно. Я глаз не могла оторвать от её губ, складывавшихся волшебно, как для поцелуя, когда она роняла французские слова. Завораживающее оцепенение – так можно охарактеризовать моё состояние.
Завтрак нам подавали внизу, в полутёмном холле, где конторка мадам. Она сама же и подавала. Кроме нас, правда, никто не ел.
Круглый стол с двумя скатертями, серебряные приборы на подставках, какие-то маслёнки, менажницы, соусники… Мы сдуру оплатили себе континентальные завтраки; собственно, и недорого они обошлись – тогда ещё франки были… Не в этом дело. Дело в том, что это были очень странные завтраки. Никогда впоследствии даже в самых дорогих отелях мы не пробовали ничего подобного.
Она подавала каким-то удивительным способом приготовленные яйца без скорлупы на подушке из… салата? Шпината? И к ним тонко нарезанные гренки – макать в яйца. Восхитительный омлет в виде мешочка. Тонкие лепестки ветчины, свёрнутые трубочкой и наполненные нежнейшим кремом. Сырным? Яичным? Чёрт его знает… Запечённое розочкой картофельное пюре: подцепишь его вилкой – а оно тянется, потому что горячий сыр внутри. И всё тому подобное.
Ну, первые три дня мы обходились без завтраков – вскакивали с кровати, боясь опоздать к открытию Диснейленда, а там уж дети только к обеду вспоминали про еду.
Оставшиеся четыре сидели со священным трепетом в полутёмном холле.
Как ни удивительны были подаваемые хозяйкой кушанья, еда не лезла в рот. И вот почему. Как только приносили что-нибудь мясное, из-под нашего круглого стола моментально вылезал старый-престарый спаниель, усаживался напротив и смотрел не отрываясь с тоской на каждый кусок, который исчезал во рту у кого-нибудь из нашей четвёрки. Было не совсем понятно, что думает об этом хозяйка… Может, не видела, конечно. Хотя как можно не видеть?
Итак, старческие слезящиеся глаза спаниеля провожали мясные деликатесы, исчезающие в чужих утробах. Видно было, как он непроизвольно сглатывает, буквально давится слюной. Яснее ясного, что кормить его не положено. Я чувствовала себя дополнительно униженной: перстни хозяйки, тонкие щиколотки, изящные лодочки… Да ещё кусок колбасы со стола собаке дать нельзя. И главное, каждый раз объяснять это детям.
На четвёртый день не выдержал сын. Была подана удивительная закуска – буханка чёрного хлеба, начинённая паштетом и порезанная на щедрые ломти. Запах – изумительный: густой, мясной, с ноткой благородных грибов, трав и орехов…
Спаниель, почуяв паштет, впервые за четыре дня коротко и горестно взвыл. Сынок со всего размаха вонзил пальцы в ароматный ломоть, махом отделил добрую половину и бросил в призывно открывшуюся пасть!.. Кусок исчез моментально и бесшумно.
Но вы бы видели мадам!.. Она вихрем подлетела к собаке, разодрала ей пасть, засунула руку вместе с маникюром и перстнями чуть не по самое плечо прямо ей в глотку и моментально вытащила оттуда скользкий серый комок.
– Jamais!.. – яростно проревела она, гневно сверкнув глазами.
– Никогда, – машинально перевёл муж.
Мадам, гордо печатая шаг, с высоко поднятой рукой, перепачканной содержимым собачьего желудка, удалилась в туалет. Спаниель, поскуливая, пополз на брюхе под стол.
…В последний день мы завтракали в соседнем бистро.
Про Ленку
Тётка привезла Ленку в отпуск в первый раз, когда той был год с небольшим. Она пилила с ней из своего Узбекистана на жутком поезде Андижан – Москва с тремя пересадками. Ночью дед с бабулей подхватили их на вокзале, и утро тётка встретила на парадке – деревянном крылечке в любимом дворе, который бесконечно снился ей душными среднеазиатскими ночами.
Мы с мамой явились к двенадцати (пусть поспят с дороги), а никто уже и не спал с семи утра; тётка с бабулей, одетой в хлопковое, чёрно-белое «узбекское» платье, удивительно ей шедшее, пили чай. Дед ушёл в магазин за хлебом.
Мама – вся такая «городская», щегольская, стройная, с блондинистым шикарным «начёсом», в узкой, отлично сидящей юбке и остроносых «шпильках» на вывернутых по-балетному ногах, с криками, аханьем, крепкими объятиями долго расцеловывалась с тёткой – худенькой, утомлённой, с измученной жалкой улыбкой… Она была в сто раз красивее, её старшая сестра, но маму холил удачный брак и бабулина бесконечная помощь – а у тётки всего этого не было.
Сели было все вместе пить чай, потом спохватились – стали «знакомить» двоюродных сестёр. Я была уже взрослая девушка – почти пять – и с досадой смотрела на сопливую Ленку, которая пускала пузыри и повторяла за тёткой моё имя: «Нынына, Нынына…» – Ирина, значит. Тётка мельтешила и захлёбывалась от счастья – она год об этом мечтала: в мыслях видела, как я, любимая племянница, веду её дочку за руку, играю с ней в куколки, смотрю книжки; и обе мы – как два ангела, старший и младший. Смотри и умиляйся.
Когда охи-ахи подутихли, решено было отправить сестёр в дальнюю комнату – «пусть поиграют». А Ирина, вслух мечтала тётка, «за Ленкой присмотрит».
А я, гадина, уже знала, что буду делать.
Закрыли дверь. Ленка стояла, открыв рот, и с ожиданием смотрела на меня. А я, не торопясь, отошла от неё на шаг, вытянула руки вперёд, и… легонько, плавно толкнула её в грудь. За её спиной была стенка: встретившись со стеной, Ленка сползла немножко по ней и шлёпнулась пятой точкой на пол. Росту она была крошечного, ножки коротенькие, поэтому падать было близко и не больно. Но! Обида от предательства, от подло обманутого доверия прервала вдох – Ленка открыла перекошенный горем рот и заревела изо всех сил.
Я быстро подняла её и поставила в исходное положение. Ленка ревела уже стоя и не собиралась останавливаться. Я смотрела, улыбаясь. «И нич-ч-чего мне за это не будет», – мелькнула в голове счастливая мысль.
Набежали родственники – хватали Ленку на руки, утирали красное зарёванное лицо.
– Что, что случилось? – спрашивали у меня и у неё.
Я мотала головой и разводила в стороны руками – мол, сама ничего не понимаю, кто его знает, чего она у вас орёт… Неразумное существо. А Ленка тыкала в меня пальцем и надрывалась:
– Нынына! Нынына!..
Я оскорблённо пожимала плечами. Никто ничего не понимал. Ленка продолжала твердить имя обидчицы. Ей не верили. Кое-как успокоили и уложили спать. Меня отправили во двор.
Проснулась Ленка весёлой. Как будто забыла всё произошедшее с ней. Не шарахалась, не отстранялась от меня. «Глупое существо», – опять мелькнуло в голове.
А мама, бабуля и тётка были несказанно рады. Их так переполняла счастливая энергия, что за эту половинку дня они успели очень много: отвели нас с Ленкой в парикмахерскую и обрили наголо; забежали по дороге в ГУМ (да, в нашей провинции был свой ГУМ, представьте) и купили два отвратительных бледно-поросячьих комплекта из ацетатного шёлка – трусы и майки. Обрядили нас. Умилились. И потащили фотографироваться.
Вот она, эта фотография, передо мной. Я, впервые лысая, как бильярдный шар, в позорной майке-алкоголичке и не менее омерзительных семейных трусах с жалкой улыбкой комкаю в руке край этих трусов. Ленка с отрешённо открытым ртом смотрит в никуда. Она уже навалила в штаны и на бархатную скатерть фотографу, что, на мой взгляд, явилось достойным ответом нашим маманям: стригите девочек – как девочек, – и если уж хотите наряжать одинаково, то надевайте одинаковые платьица, а не с позволения сказать, это… Кстати, на следующий день фотографировали уже меня одну – одели в светлое платье, в руки – зонт в горошек, и заставили прогуливаться по палисаднику. Из-за забора смотрел друг Кешка. Как на дуру. Никогда этот взгляд не забуду.
Казалось, ни в жизнь тот чёртов день не закончится. Муторные устаканивания перед фотографом, мамин раздражённый крик: не комкай трусы!.. Взрослое тоскливое понимание, что – навсегда эта фотография, на всю жизнь, и даже в сто лет все будут видеть меня лысую, в позорных трусах…
Сейчас смотрю на неё, и в душе – смутный подголосок: мысли о ненаказанном предательстве, о подлом вероломстве; о том, чему никто не поверил и все давно забыли (даже сама Ленка). О том, что больше пяти десятилетий знаю и помню только я.
Прости меня, Ленка.
Про боль
– Ох-охо… Вот и оно-то… Пока туда-сюда крутилась, чегой-то делала, глядь – почти ночь, одиннадцать на часах. Аська спит уже. Только села к компу, чай заварила – боль адская. Камень в почке двинулся. Ну, у кого было – рассказывать нечего, и так понимают, а кто не знает – лучше не знать.