Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь — страница 56 из 76

По мне, так уж лучше нормальный скандал со взаимными оскорблениями и слезами, после которого следует временное перемирие.

Впрочем, я плохой судья. Я тоже не красавица. Лицом нехороша, в маму, вот только нос у меня не острый, не состоящий как бы из двух частей, а картошкой. Разве что фигурой своей я довольна.

Ах, стоит ли обо всем этом думать? Я читаю. То есть пытаюсь читать и время от времени бросаю взгляд на маму. За окошком сеет редкий дождик.

По телевизору начали показывать какой-то вестерн со стрельбой, и я встала убавить звук. Интересно, много ли в Париже и окрестностях семей, подобных нашей?

В десять мама снимает очки, собирает белье, нитки, ножницы. К моему удивлению, на кухню она так и не ходила.

— Спокойной ночи, Лора…

Мама встает, на миг замирает, а я прикасаюсь губами к ее щекам. Ага, на кухню она завернула перед тем, как подняться в спальню. Теперь можно выключить телевизор и спокойно почитать.

А отец, надо полагать, как обычно, ждет, когда она ляжет. Я ни разу не видела, чтобы они отправились в спальню вместе. Между ними всегда интервал минут в пятнадцать, очевидно, во избежание всякой видимости близости, хотя спят они в одной постели.

Я читаю. И вот открывается дверь кабинета. Отец проходит по коридору, останавливается в дверях, обводит глазами гостиную; лицо его ничего не выражает.

— Мама ушла?

— Да, минут десять назад, — отвечаю я, бросив взгляд на каминные часы.

— Ничего не сказала?

Я с изумлением гляжу на него.

— Нет.

Что она могла сказать? Насчет чего?

— Оливье не заходил сюда?

— Нет.

— Он у себя в комнате?

— Либо у себя, либо на чердаке, не знаю.

— Спокойной ночи, Лора.

Он идет мне навстречу, и я целую его в обе щеки.

— Спокойной ночи, папа.

Мне странно звать его папой. Это имя как-то не подходит к его облику, к его суровому достоинству. Отец никогда не улыбается, верней, иногда пытается улыбнуться, но это всего лишь механическое движение губ — в нем нет веселости.

— Ты еще не ложишься?

— Скоро лягу.

— Свет не забудь.

Можно подумать, что в двадцать один год я не способна без напоминаний погасить за собой свет.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Нет, ночь с 9 на 10 ноября будет, скорей уж, неспокойной.

Я еще с часок почитала, потом пошла к себе и разделась. Думала я о профессоре и о Жиле, который, похоже, не понимает меня и злится.

Профессора Шимека не назовешь красавцем. Ему пятьдесят два, у него уже четырнадцатилетняя дочка, смешливая толстушка жена; женился он после своего бегства из Чехословакии перед самым началом войны. Это человек необыкновенного ума. Но с точки зрения Жиля Ропара…

Бывают моменты, когда мне хочется не думать, а просто-напросто жить. Когда я была совсем маленькая и родители принимались слишком ретиво меня воспитывать, я вздыхала: «Ну почему мне не дают жить?» Сейчас могу повторить то же самое.

Я почистила зубы, сняла неброский макияж, какой себе позволяю, и, прежде чем надеть пижаму и улечься, не без удовольствия взвесила на ладонях свои тяжелые груди.

Засыпаю я плохо. В голову лезут всякие мысли, воспоминания. Пробовала я и снотворное. С ним засыпала быстро, но часа через два просыпалась, а опять уснуть мне удавалось с таким трудом, что утром я бывала как жеваная.

Чуткий слух у меня, надо думать, от мамы. Правда, наш дом, хоть построен он и в прошлом веке, звучнее барабана. Я слышу, как с крыши падают капли, как вдали по шоссе едет машина.

Ну почему у меня всегда ощущение, что другие живут настоящей жизнью, а я нет? Скажем, эти машины — откуда-то и куда-то они едут. В это время люди сидят в театрах, в кабаре. Некоторые смеются. Как Мануэла. Она единственная, кто в этом доме смеется, не обращая внимания на царящую здесь угрюмость. Мануэла моя ровесница. Красивая, пышущая здоровьем и жизнерадостностью. В ее веселости есть какой-то вызов.

Ага, вот и то, чего я ждала! В соседней комнате заскрипели пружины — мой брат встал. Значит, он в пижаме. А не слишком ли рано? Вдруг родители еще не заснули? Брат осторожно выскальзывает из комнаты и поднимается по лестнице. И хоть он старается ступать бесшумно, я слышу его, и Мануэла — тоже: не дожидаясь стука, она открывает дверь.

Это уже в десятый раз. А первый был почти месяц назад. Я чувствую, что сейчас они стоят прямо надо мной и целуются. Потом слышу гортанный смех Мануэлы.

А вдруг мама тоже слышит? Что она при этом думает? Конечно, брату уже девятнадцать, самое время любить. Но все равно, наверное, мама оскорблена тем, что это происходит в ее доме, в ее владениях, а главное, со служанкой.

Служанок больше полугода мы не держим, а с Мануэлей мама обращается куда суровей, чем с ее предшественницами. Но испанка словно не замечает этого. Ходит по дому, напевает, хохочет. И уже месяц спит с хозяйским сыном.

Оливье и Мануэла легли, и словно не знают, что прямо под ними — я. Что мне все слышно. А еще я слушаю, если можно так сказать, тишину в родительской спальне. Если родители проснулись, то им, разумеется, тоже все слышно.

И вот медленно открывается дверь, ну да, их комнаты. Закрывается… Шлепанье босых ног в направлении лестницы. Мне даже кажется, что я слышу тяжелое дыхание отца. Никаких сомнений, это он. Бесконечно долго отец поднимается до площадки третьего этажа и там замирает.

Он, что же, только сегодня узнал, что Оливье ходит к служанке? Или раньше лишь догадывался, а теперь хочет убедиться? А они, ничего не подозревая, продолжают свои игры.

Невероятно! Мой отец, капитан Ле Клоанек, пятидесяти двух лет от роду, выглядевший так, словно он обременен немыслимой ответственностью, босиком стоит в темноте и подслушивает, как его сын занимается любовью со служанкой.

Было у меня подозрение, что отец влюблен, влюблен в Мануэлу, но я отказывалась верить, настолько оно мне представлялось невероятным. А он, оказывается, и вправду влюблен, да еще до такой степени, что встал с постели, где мама, наверное, тоже не спит или может с минуты на минуту проснуться, встал, чтобы выследить… А что, собственно, выслеживать? Теперь он все знает. Какие ему еще нужны доказательства? Уж не собирается ли он совершить глупость — распахнуть дверь и застичь любовников на месте преступления?

Он там стоит и мучается. Не знаю, действительно ли у него больное сердце. Во всяком случае, когда бывает расстроен, он хватается за сердце. Интересно, сейчас тоже схватился?

Отец в такой ситуации, в таком состоянии — да я и представить себе подобного не могла и потому боюсь за него. И за маму тревожусь. Он долго там стоял, а когда спустился, зашел в ванную, словно для того, чтобы подготовить себе алиби.

Я жду, не станут ли они обсуждать происшествие, но в их спальне царит тишина. Должно быть, отец на ощупь улегся в темноте, а мама, даже если и проснулась, делает вид, будто спит.

Который, интересно, час? Мысли у меня путаются, на душе — хуже не бывает. Я подумала — придется, видно, встать и принять снотворное, но как-то незаметно уснула.

Когда я проснулась, сквозь жалюзи просачивался свет; подняв их, я с удивлением увидела на небе солнце. Дорога вся в лужах и усыпана обломанными ветками. С телеграфных проводов срываются капли. У дерева, растущего в саду возле самой ограды, буря сломала толстую ветвь.

Внизу поет Мануэла. Мама еще не встала. Утром она не завтракает, довольствуется чашкой кофе, которую ей подают в постель, и обычно мы все трое уходим, прежде чем она спустится из спальни.

Иду в ванную. Дверь закрыта.

— Лора, ты? — раздается голос брата. — Минутку, я уже выхожу.

Начало девятого, время меня поджимает. Правда, на работе, в больнице Бруссе, я должна быть лишь в девять, а на мопеде езды туда не больше двадцати минут.

Отец, наверно, уже пьет в столовой чай с гренками и конфитюром. К завтраку мы, как правило, выходим порознь.

— Видела? Солнце!.. Кто бы вчера мог подумать…

— Да…

Я слышу, как Оливье вылезает из ванны, снимает с вешалки купальный халат.

— Ну, вот я и готов.

Дверь, действительно, отворяется. Лицо у Оливье еще влажное, волосы торчат во все стороны. Нахмурив брови, он смотрит на меня.

— Что с тобой?

— Плохо спала.

— Может, скажешь, что у тебя тоже мигрень?

Последнее время он очень недобрый с мамой.

— Оливье, мне нужно поговорить с тобой.

— Когда?

— Прямо сейчас. Как только папа уедет.

Отец ездит в Париж тоже на мопеде, а машину оставляет маме, кроме непогожих дней вроде вчерашнего.

— А на какой предмет?

— Подожди. За завтраком.

На мне желтый халат. Я причесываюсь, чищу зубы, а брат у себя в комнате одевается. Он очень небрежен в одежде; она у него выглядит так, будто он в ней спит.

Затарахтел мопед, потом скрипнула калитка. Почти всегда отпирает ее отец, и запирает по вечерам тоже он.

— Пошли?

— Сейчас… Иди пока и скажи Мануэле, пусть поджарит мне яичницу из двух яиц. Если есть, еще и сосиски…

Мануэла, веселая, улыбчивая, пребывающая в согласии с миром и собой, радостно приветствует меня:

— Здравствуйте, мадемуазель!

У нее это звучит: «Сдрассе, мадсель». В Париже она всего год, но уже успела сменить два места. У нее тут есть подруга, крохотная смугляночка по имени Пилар; я как-то видела ее на шоссе, когда она ждала Мануэлу.

— Доброе утро, Мануэла. Мне, пожалуйста, большую чашку кофе, два гренка и сыр. Брату — он сейчас придет — яичницу и, если есть, сосиски.

По-моему, она засмеялась. Ее все веселит, даже то, что она понимает чужой язык. Она ненамного выше своей подружки Пилар, но попышней и поживей. Двигается грациозно, словно танцует. Мануэла — андалузка. Ее деревня Вильявисьоса находится в Сьерра-Морене, чуть северней Кордовы.

Когда, приглаживая влажные волосы, вошел Оливье, Мануэла была уже на кухне.

— Так о чем ты хочешь со мной поговорить?

— Сядь. Время у нас еще есть. — Сегодня суббота. — У тебя лекции?