Три короба правды, или Дочь уксусника — страница 23 из 81

бежал.

Она перекрестилась.

– Не знаю я такого слова «хрю-хрю» по-французски, – заметил судейский. – Может «фру-фру»? Что же ты, Вера, не рассказала, что вы с матушкой себе нагадали?

– Жениха она себе нагадала, какого-то чиновника в мундире Межевого ведомства.

– И чего ж тут страшного? – спросил пристав. – Приличная партия.

– Так он не просто в мундире был, а с рогами на голове!

– Вполне обычное явление в супружестве, – пожал плечами судейский. – Не теряйся, Верунчик!

– А еще у него из-под полы мундира торчал ослиный хвост! – сказала Марья Ивановна. – И говорил он Верочке, что ждет новая беда всю нашу семью!

– Бог с вами, матушка, с вашими суевериями, – махнул рукой Сергей. – Переходите лучше к делу, а то братец уже на стуле едва держится.

За дверями раздался шум, и донесся голос старшего сына судейского: «Маша, Женя, идите сюда! Сейчас дядя Саша харей в бланманже упадет… Вот сюда, Женечка, смотри, глазом прямо в скважину. Видишь своего папеньку?»

– Ну что ж, дети мои, я долго думала, и вот вам мое слово, – громко объявила генерал-майорша. – Я знаю, что более всего нуждается из вас Александр, ибо служба гвардейская дорога, да еще адъютантом при штабе Гвардейского корпуса. Требуется прилично содержать себя, да двое детей, из которых один в кадетском корпусе.

– Сс-сс-семьдесят рублей, матушка, му-ммундир ему, – сказал капитан. – Каждый год растет-с, мм-маленький ублюдок.

– Я понимаю, что нужны всегда мундиры первого срока, и шитье золотое да серебряное, а не мишурное. И лошадь, и корма для нее… А жалование-то, поди, все на букеты полковым дамам уходит…

– Ну, м-маман, мы все-таки не в кавалергардах, у нас в Семеновском кое-что от жалования остается… – добродушно сказал капитан, уже мысленно произведя калькуляцию и высчитав ежемесячную прибавку к жалованию от наследуемой суммы, а также составив список первоочередных покупок.

– Однако Александр женился на дочери интендантского генерала из выкрестов, об Иване и говорить нечего, а Сергей и вовсе в адвокатуру хочет, где на адвокатах просто клейма ставить негде! Не хочу я, чтобы моими деньгами жидовские капиталы приумножались!

– Существеннейшее прибавление к еврейским капиталам, матушка, – ухмыльнулся судейский. – Господину Ротшильду как раз не хватало ваших десяти тысяч до миллиарду доложить.

– А посему, – перебила генеральша младшего сына, – все десять тысяч с процентами на день моей смерти я завещаю Вере, так как ей замуж надо выходить и приданое для того надо иметь.

– Драздвуйте, а мне? – подал голос со своего табурета Макаров.

– Ах, Лешка, совсем про тебя забыла со злости, – простодушно всплеснула руками Марья Ивановна. – Тебе я отказываю 300 рублей.

– Да чтоб вы сдохли, мамаша! – выговорил ошеломленный капитан.

– Тебе-то теперь что с того? – хмыкнул младший брат. – Тебе все равно ничего не достанется.

26 декабря 1892 года, суббота

В доме Полюстровского участка, в этом пригородном храме незыблемых самодержавных основ, с самого раннего утра царил подлинно русских дух: смесь запахов сырых валенок и кожаной амуниции, махорочного дыма, рождественской елки на втором этаже и кислого запаха давленых клопов из кутузки, в который из щели под дверью казармы, где оглушительно храпели упившиеся вчера до положения риз городовые, подмешивалась мощная струя перегара, а из открытой кухонной двери тянуло квашеной капустой.

В огромном чугуне, кипевшим на кухонной плите, варился нечищеный картофель. Рядом на гигантской медной сковороде тушилась капуста на весь Полюстровский участок. В углу рядом с окном возвышалась составленная из грязных фарфоровых тарелок Вавилонская башня, с которой кухарка Настасья снимала по одной тарелке и яростно швыряла в грязную воду в старом свином корыте.

Внезапно в стенку, отделяющую кухню от арестантской, раздался сильный стук.

«Кто ж это там? – удивилась кухарка. – Вроде вчера арестанта в дальнее отделение посадили, оттуда до стенки кухни не дотянешься.»

Кухарка накинула шаль, обдернула подоткнутый подол и выскочила в коридор. Вернулась Настасья вместе с приставом. Пристав был в заблеванном парадном мундире и с опухшим лицом. В руке он нес, держа за ногу, большую куклу, которая волоклась фарфоровой башкой по полу.

– Настасья, где тут у нас огурцы? – спросил он, подошел к бочонку, взял ковш для воды и зачерпнул рассолу. – Какой дурак запер меня в кутузке? Узнаю – убью!

– Так вас, Иван Александрович, еще с вечера туда занесло? – удивилась Настасья. – То-то мы всю ночь вас по всему участку разыскивали и нигде найти не могли. А Нефедьев вас даже из нужника косовищем доставал…

– Что за черт! Я еще и в нужник упал?

– Вы же знаете, Иван Александрович, Нефедьева! Ему чего только не померещится!

– А Ольга где?

– Она, как Марья Ивановна ко сну с Верой отошли, в спальне вашей на ключ заперлась и более не выходила.

– Хорошо же я вчера укушался после мамашиного кунштюка с завещанием, – сказал Сеньчуков. – Ничего не помню. А это что?

Пристав показал куклу в заплеванном розовом платье.

– Это вы дочке под елку положили.

Сеньчуков опустил куклу головою вниз в корыто с посудой и энергично прополоскал ее.

– Извини, Настасья, – сказал он и зашвырнул куклу на дрова у печки. – Вскипяти мне воды, умыться надо. Где Нефедьев?

– Спит, где ж еще!

– Разбуди его, дай стакан с водой подержать. Если руки не трясутся, пусть наверх приходит меня побрить.

Сеньчуков выбрался из кухни и, шатаясь, спустился во двор, направляясь в нужник. Метель яростно набросилась на новую жертву, норовя свалить пристава с ног. Вернувшись в участок, он спросил:

– Братец уехал?

– Как же, уехал! Семейство его да судейский уехали, а он с вами сперва наверху пил, а потом полночи по участку шастал, всех встречных за грудки хватал и кричал: «Березовский, возьми меня, отдамся без слов!» А потом куда-то завалился…

– Арестант все еще в кутузке?

– А что, нету?! Может его случайно с вами поменяли?

– Нет… Там он, помню, мы с ним и Нефедьевым две бутылки выжрали… Француз, француз, а пьет по-русски, не хуже нас. А Нефедьев тоже трезвенником прикидывался! Скажи ему, пусть француза отпустит. И даст ему чего-нибудь пожрать, а то замерзнет по пути в город, хлопот потом не оберешься.

Настасья растолкала Нефедьева и сообщила ему указания пристава. Стакана в руке тот удержать не сумел, но арестанта отпер.

– Я ж говорил, что вас отпустят, – объявил он Артемию Ивановичу, поворачивая ключ в замке. – Пристав даже велел вас накормить, прежде чем под зад коленом. Так что ступайте на кухню. И не забудьте про меня в Департаменте сообщить все, как есть, на вас последняя надежда.

Артемий Иванович проследовал на кухню и заглянул в дверь.

– Хозяйка, пусти косточки погреть, совсем я в вашей кутузке закоченел.

– Что ж, погрейся там, у порога, – сердито сказала Настасья. – Сейчас капусты дам. Разве мы нехристи какие, чтобы в светлый праздник Рождества человека крещеного на метель голодного выставлять. А вот с пяти утра в праздник у плиты держать – это по-христиански!

– А пристав-то сам где? – спросил Артемий Иванович, садясь на табурет.

– Иван Александрович к себе в кабинет пошел отдыхать. Ты не знаешь, как он в кутузке оказался?

– Так он ко мне ночью с бутылкой пришел. С двумя. Нефедьев ему дверь ко мне открыл, да так с нами и остался сидеть. Видать, он-то нас с приставом и евоной куклой и запер. А пристав у вас душа-человек. На охоту звал. На медведя. Мы, говорит, его на рогатину возьмем!

– Как же тебя угораздило в праздник в участок загреметь, да еще к нам в Полюстрово? – спросила Настасья, ставя перед Артемием Ивановичем глиняную миску с капустой. – Тебя уже и жена, небось, по всему городу разыскивает?

– Нету у меня жены, – с вызовом сказал тот. – Сватался я двадцать лет назад в Петергофе к одной барышне, так не пожелали оне за меня замуж, побрезговали. Я же тогда скромным учителем рисования в городском училище был, а оне с самим полицмейстером спутавшись были… Это сейчас я все могу, кого хошь в бараний рог скручу. Бабы на шею так и вешаются, только мне их не надо.

Кухарка выронила тарелку и та разлетелась на куски, ударившись об пол.

– А ведь чуяло вчера мое сердце, что что-то в тебе не так… Пристав говорил, что по-французски только можешь, а ты вон как по-нашему шпарил.

Настасья устало опустила руки и повернулась к Артемию Ивановичу.

– Вот так-то, Настасья, жизнь складывается! – сказал Артемий Иванович. – Ты тогда еще не Макаровой, а Нестеровой была. Помнишь, как я тебе предложение делал у выгребной ямы?

– Всю жизнь ты мне тогда испортил…

– А что, Настасья, правду пристав сказал, что тот оболтус, что меня переводить вчера приходил, и есть твой сынок от полицмейстера? Дивное чадо у тебя уродилось, Настасья, просто зависть берет.

– И что же вы, променяли свое учительство на иной промысел, фантазии свои бросили дурацкие? – Настасья вытерла руки о фартук и подошла к Артемию Ивановичу поближе. – А ведь был розовый, что молочный поросенок…

– Жизнь у меня не розовая, вот и сам не розовый. Ну, а ты как живешь?

– Я как живу? Да вон свиньи в хлеву лучше меня живут.

Кухарка мотнула головой в сторону свинарника, где мордатый свин выламывал грязным пятаком загородку.

– Не приведи Господь надорвусь. Сынок, кровинушка родная, только и напишет в своей бумаге: «Переработавши, издохла»! А все твоя блажь! И мне жизнь попортил, да и себе, гляжу, счастья не прибавил…

– Я ведь, Настасья, все о тебе вспоминал… Ха!

Настасья пристально смотрела на Артемия Ивановича, пытаясь найти в его лице хоть что-нибудь от того розовощекого херувимчика, признававшегося некогда ей в любви между покойницкой и выгребной ямой петергофской полицейский части. Куда делись нежный пушок на щеках и длинные ресницы на застенчиво моргавших глазах? Пушок превратился в грязную всклокоченную бороду, а невинные мальчишеские глаза превратились в опухшие наглые зенки, косившие мимо нее на сковородку с капустой.