Вместо ответа я зеваю.
— Я приготовила твою расчетную карточку. Тебе надо только проверить часы, и я схожу подписать ее у Кост. И с полными карманами денег Антуан тю-тю, только его и видели, до самого закрытия. Что, не так?
Это точно: между монтажом и демонтажем я здесь не бываю. Техническое обслуживание выставки — дело Жака, он приходит ради этого раз в неделю.
— А чье это все, в смысле картины?
— Национальное достояние. Моран подарил все государству.
Национальное достояние… Значит, все это принадлежит всем. И мне тоже. Кост рассказывала, что она виделась с Мораном после его возвращения из Штатов и что ей очень понравились его работы. Она непременно хотела устроить у себя эту ретроспективу.
— Министерство культуры предоставило его произведения сроком на один месяц, — продолжала Лилиан. — После закрытия все снова вернется в хранилище. Тебе же нравится хранилище, а, Антуан?
Еще как нравится. Это гигантский склад произведений искусства, где хранится часть национального достояния. Я работаю там летом, когда галерея закрывается, в голодное время, так сказать. Эту работенку мне устроила Кост.
— А следующая выставка когда?
— Двадцать второго марта, у вас будет четыре дня на монтаж. Но, учитывая характер экспонатов, покорячиться вам придется.
— А что там такое?
— Инсталляции, всякие предметы на постаментах.
Плохие новости… Но то ли еще будет. Ненавижу я эти предметы: африканские статуэтки в плеерах, зубные щетки на строительных бетонных панелях, баскетбольные мячи в аквариумах и всякое такое. Это такая новая тенденция. Вот уже года три, как искусство начало конкурировать с барахолками. Люди взирают на открывашку, водруженную на постамент, и задаются кучей вопросов, которые на собственной кухне не приходили им в голову. Скажите пожалуйста… Мы с Жаком все время прикалываемся над этим. Сколько раз мне приходилось отвечать посетителям, что пепельница и подставка для зонтов не являются частью экспозиции.
— Посторожишь мою лавочку минут пятнадцать? Я схожу за твоим чеком.
Обычная процедура. Мне нравится играть в музейного смотрителя, это помогает мне плавно проснуться. Но на самом деле это титанический труд. Тут нужно поистине виртуозное владение искусством ничегонеделанья. Над музейными смотрителями вечно потешаются, всем интересно, о чем это они думают целыми днями; рассказывают, что они будто бы влюблены в какую-то картину или статую, что они по тридцать лет кряду сидят сутки напролет, уставив отсутствующий взгляд в один и тот же натюрморт. Чаще всего, какой-нибудь ощипанный фазан и два спелых яблока в ивовой корзине. Правда, здесь скорее будет ивовый фазан и спелая корзина на двух ощипанных яблоках.
Любопытства ради, я заглядываю в книгу отзывов, чтобы почитать восхваления, поношения и откровенную ругань, оставленные вчерашними посетителями. Обычно, просмотрев записи, уже на следующий день после вернисажа знаешь, пойдет выставка или нет. Ретроспектива Морана началась плохо. «Полный ноль. А налогоплательщики платят», или «Прекрасная выставка. Браво», или еще: «Я делаю то же самое, вот мой адрес», или так: «Опоздали на тридцать лет. Современное искусство не кончается на шестидесятых».
Я люблю эту толстую белую книгу — единственную возможность для публики высказаться, анонимно или за подписью, по поводу только что увиденного. Выставка Морана больше десятка посетителей в день не сделает. Правда, они ведь должны понимать, что идут на определенный риск, решаясь заглянуть в галерею современного искусства. Не ожидают же они увидеть здесь прекрасное, в истинном смысле слова. Тогда бы они пошли в Лувр. А те, кто, вроде меня, не больно-то разбираются во всем этом и робко пытаются понять самое трудное для понимания, уж они-то имеют право оставить словечко в книге отзывов.
Входит какой-то тип, улыбается.
— Можно посмотреть?
— Да.
— Это бесплатно?
— Да-да, проходите.
Даже не взглянув на скульптуру в холле, он сразу углубляется в один из залов. Ну и скорость! На нем — полное джентльменское облачение. Если бы у меня были деньги, я бы тоже так одевался: твидовый костюм в елочку, бежевая рубашка, блестящий коричневый галстук, английские ботинки на толстой подошве, на плечо наброшен помятый плащ «берберри». Вот получу следующую зарплату, тогда посмотрим…
Хорошо бы Лилиан пришло в голову принести кофе… Я тогда совсем пришел бы в себя и удалился с чеком в кармане и длинным-длинным днем впереди, полным блаженного ничегонеделанья. От скуки я раскрываю каталог и перелистываю его в поисках биографии художника.
«Этьен Моран родился в Паре-ле-Моньяль (Бургундия) в 1940 году. После обучения в Школе изящных искусств, он отправляется в 1964 году в Нью-Йорк, чтобы примкнуть к абстрактно-экспрессионистскому направлению в искусстве. Чрезвычайно заинтересованный техникой…»
Внезапно я перестаю читать.
Что это за звук?
Какой-то треск…
А Лилиан все еще нет.
Может, ничего особенного: софит перегорел или веревка провисла под тяжестью холста, но придется все же подняться. Если только это не тот посетитель решил, как это часто бывает, поправить раму пальцем, чтобы она висела ровнее. В таком случае надо будет прогуляться вслед за ним с уровнем.
Я должен быстро пройтись по дальнему залу, причем потихоньку, невзирая на то что одна мысль о таком проявлении недоверия внушает мне священный ужас. По мере моего приближения треск усиливается. Я вхожу в зал, тип оборачивается. Я ору..
— Э-э-э-э!!! Вы!.. Вы…
Я подыскиваю слово, возможно, ругательство, но я представления не имею, что говорят в подобных случаях…
Он в последний раз взмахивает каттером, чтобы отделить холст от зияющей рамы. Желтый холст.
Слова застревают у меня в горле.
Он спокойно завершает начатое дело.
Я хочу подбежать к нему, но не могу сделать ни шага и только топчусь перед невидимой и непреодолимой преградой.
Страшно…
Дважды я порываюсь шагнуть вперед, но ноги не двигаются, мне надо пробить кирпичную стену, но подошвы словно прибиты к полу. Он тоже начинает спешить, мнет холст и в конце концов комкает его и запихивает себе под плащ. Чтобы уйти, ему надо пройти мимо меня, обойти или сбить с ног, он колеблется, та же преграда мешает и ему, он мотает головой и размахивает своим катгером.
— Прочь с дороги!.. Не лезьте не в свое дело! — кричит он.
Я не умею драться. Мне надо было бы прыгнуть на него и схватить за горло или… или побежать к выходу и закрыть двери… запереть его…
Надо хоть что-то предпринять, не показывать ему, что я растерялся, что я совершенно не знаю, что делать… Но руки не слушаются меня, мне трудно протянуть их за эту стену страха.
— Прочь… черт подери… прочь с дороги!
Сжав кулаки, я бросился на него, обеими руками вцепился ему в воротник, потянул вниз, как сумасшедший, чтобы опрокинуть его на землю, упал вместе с ним, он стал отбиваться, стоя на коленях, и тут мой левый кулак врезался ему в морду, и еще раз, я повернул голову, и мне в щеку вонзилось лезвие каттера. Я взвыл, ослабил хватку, а он всадил лезвие еще глубже, распарывая щеку до самой челюсти.
На какое-то мгновение я замер, чувствуя, как кровь заливает мне шею.
И тут я заорал.
Кровь потекла между губ, и скоро я уже не мог издать ни звука от хлынувшего в рот потока.
Краем глаза я видел, как он встает и поднимает с пола свой плащ.
Медленно так, неторопливо.
И тут я позабыл о боли, приступ бешенства подбросил меня, и я вскочил на ноги. Он побежал. Я — за ним, спотыкаясь и держась рукой за щеку, зачем — не знаю, чтобы удержать то ли текущую по рукаву кровищу, то ли клочья мяса, в общем, не знаю, я видел только его, его спину, и я поднажал и бросился на него, чтобы схватить за ноги и повалить, как в регби. Он обернулся и, рухнув наземь к подножию скульптуры в холле, въехал каблуком мне в физиономию, рядом с раной на щеке что-то хрустнуло, и мой правый глаз закрылся сам собой.
Оставшимся глазом я увидел, как он приподнимается на колени, держась за постамент скульптуры. Схватившись рукой за одну из металлических ветвей, он с силой потянул вниз, отчего все это нагромождение железяк пошатнулось. Затем он снова двинул меня ногой в морду, я взвыл как дикий зверь, закрыл руками глаза, и вокруг стало темно.
Я сделал над собой усилие, чтобы приподнять голову.
И сразу почувствовал, как медленно валюсь навзничь. И провалился в обморок — будто икнул.
Но прежде было одно мгновение, словно в замедленной съемке.
Я видел и чувствовал все одновременно: тишину, жар, струящуюся по телу кровь.
И эту серебристую лавину, которая, медленно покачнувшись, стала надвигаться на меня в тот самый момент, когда я окончательно потерял сознание.
2
Жарко.
В горле пересохло. Вот здесь. Приподняв подбородок, я мог бы, наверное, выпростать его из-под простыни. Чтобы дать шее чуть-чуть подышать. Правда, это не единственное, что мне мешает. Попытавшись открыть глаза, я понял, что слушается меня лишь один, и то не полностью — открывается узкая щелочка. Второй просто отказывается разлепляться. И потом эта колючая граница чего-то вокруг лба, какая-то раздражающая полоса, липнущая к потной коже. Я мотаю головой направо и налево, но все напрасно — мне ее не сдвинуть.
Только что я попытался раскрыть рот, но не стал сильно настаивать на этом. Так просто мне губ не разжать. Теперь все ясно: на носу у меня, вот тут, точно, — повязка от уха до уха и от верхней губы до открытого глаза. Там я ничего не чувствую.
Где-то снаружи слышится шум. Какое-то шевеление. Я бы тоже хотел пошевельнуться. Если чуть-чуть упереться затылком, я смог бы взглянуть на все остальное.
Легко сказать… В жизни не видел, чтобы постель заправляли так плотно. Чтобы вылезти из нее хоть на минутку, я прибегаю к левитации, так, самую малость, приподнимаюсь, выскальзываю.
парю и разглядываю себя, прикидывая, на что же это похоже.