Следы смыты, новые куски коврового покрытия немного отличаются от основного фона, правая стена коридора заново окрашена в некоторых местах.
После целого часа этого цирка и выяснения ненужных подробностей, полицейский обратился ко мне лично, но мне показалось, что его слова были адресованы нашей шефине.
— У нас есть его приметы. Если это действительно кто-то близкий к искусству, более того — к современному искусству, у нас есть шансы отыскать его. Но, по моему мнению, это был заказ какого-то коллекционера. Кому-то понадобилось последнее полотно Морана, ему его достали — вот и всё. Если бы вещь имела высокую рыночную цену, можно было бы строить предположения дальше. Но тут… Моран… кто его знает? Как он котируется на рынке? Я попрошу наших экспертов навести справки о спросе на его творчество, о возможных коллекциях, но не думаю, что покупатели им очень интересуются.
Он рассеянно смотрит на Кост и спрашивает, что она думает по этому поводу. В общем-то, он прав. Лично мне наплевать на то, как котируется Моран, как, впрочем, и на будущее искусства вообще.
— Большая часть его произведений написана в Соединенных Штатах. Мне захотелось устроить эту ретроспективу, потому что мне было интересно показать творчество художника-эмигранта, такого же эмигранта, как все остальные, что ищут работу в другой стране. Моран сразу же — то есть уже в шестьдесят четвертом — уловил, что новые веяния будут идти большей частью именно из Штатов. Я выбирала картины для выставки в его последней мастерской в Паре-ле-Моньяль, где первый раз побывала еще при нем, через год после его возвращения.
Мне скучно. Я хочу домой. Мои глаза останавливаются на постаменте, на котором водружено нечто особенно уродливое.
— Когда, после его смерти, оказалось, что он завещал все свои работы государству, я подумала, что их обязательно нужно показать. Вот и всё. Я взяла из его мастерской то, что наиболее соответствовало основной линии его творчества: черные полотна, и потом три скульптуры, которые, на мой взгляд, очень близки его графике, но при этом абсолютно свободны от американского влияния.
Один за другим я подробно изучаю все элементы, составляющие это жуткое в своей претенциозности творение. Кост тем временем продолжает разглагольствовать, серьезная, как папесса. Ей действительно нравилась выставка Морана. Интересно, по каким критериям она подбирала эту новую.
— И еще эту картину, единственную в своем роде, под названием «Опыт № 30»… Для меня это загадка: самое последнее исследование, работа, где снова появляется предмет изображения, своего рода опровержение, как мне думается. Я потому ее и выбрала — из-за этого вопросительного знака, оставленного Мораном без ответа. Любитель искусства — и весьма осведомленный — заинтересовался бы творчеством шестьдесят пятого — семьдесят пятого годов, когда Моран выдавал в концентрированном виде все то, что будет характеризовать дальнейшее его творчество. Но тут… эта картина… честно скажу — не понимаю.
Дельмас делает заметки. Шефиня умеет выступать перед публикой. Однажды она распространялась о новом фигуративном искусстве перед каким-то министром, так тому только и оставалось, что время от времени вставлять свои «да-да». Мы тогда с Жаком стучали молотками сильнее обычного.
Все зашевелились. Лилиан, шефиня, полицейские собирают свои папки и пальто, все неуловимо движутся в сторону выхода, мне никто не говорит ни слова, кроме комиссара, который желает, чтобы я сообщил ему, если на поверхность всплывет какая-нибудь новая деталь. В больнице он сказал мне, что у него сейчас сложности с постимпрессионистами. Не знаю зачем, но я сдуру сделал вид, будто мне это страшно интересно.
Вот.
Следственный эксперимент закончен.
Оставшись один в неожиданно наступившей тишине, я прошелся по залам, чтобы прийти в себя и чтобы начать привыкать к мысли, что мое плачевное положение больше никого не интересует. В углу я увидел некое построение из водосточных труб, вставленных одна в другую. На трубах болтаются венецианские маски. У основания табличка: «Без названия. 1983. Пластмасса, гипс».
И тут я чуть не взвыл от этого нагромождения глупости. За короткий миг мне открылась вся нелепость того, что случилось со мной в нескольких метрах отсюда.
Взглянув в сторону парка, я вспомнил ворохи желтых осенних листьев, которыми он был засыпан прошлым летом. Какой-то художник счел интересным создать осеннее настроение в разгар июня. Никто из посетителей парка этого даже не заметил. Кроме садовника, который стал еще немного дальше от современного искусства.
Кажется, всех вполне устраивает слово «кража». В какой-то момент мне даже захотелось им сказать, что, по-моему, это уж слишком просто. Картина практически ничего не стоила, и если ее украли, то, значит, в ней было что-то другое. Об этом говорила Кост; да это и так понятно. Дело специалиста узнать, что кроется в картине, раскрыть ее тайну. Ведь именно из-за этого я лишился руки. Если они не найдут того типа, который напал на меня, я так и помру, не узнав, что же там было такого, в той картине.
Спускаясь по лестнице, я замечаю, что вспотел. Мне надо наконец решиться почаще снимать пальто, если я не хочу схватить простуду. Решиться, отбросив гордость.
— Мне надо поговорить с вами, Антуан. Может, у меня в кабинете?..
Я уже в дверях, и Кост приходится говорить громко. Второй раз в жизни она называет меня по имени. Первый — это когда она благодарила меня за починку трансформатора передвижного кессона, который никак не желал светиться. Мне совсем не хочется идти за ней по лестнице и снова потеть. Мне надо выйти наружу, и я даю ей это понять весьма нелюбезным мотанием головой.
— Я все же предпочла бы разговаривать в кабинете, но я понимаю, что вы устали от всех этих неприятных вопросов… Ну что ж… Не будем ходить вокруг да около, монтажом вы больше заниматься не будете…
Я отвечаю, что нет, не буду. Не совсем понимая, вопрос ли это.
— Я найду вам замену, чтобы помогать Жаку. Но я не хочу вас бросать вот так.
Пустоты между фразами. А я не знаю, правда, не знаю, чем их заполнить.
— Думаю, что и вашу летнюю работу в хранилище вам придется оставить. У вас есть другие источники дохода?
— Собес назначил мне пенсию.
— Да, знаю, но… Вы же не можете оставаться вот так… Без работы… Я подумала… В общем, вот, Лилиан будет нужна мне как секретарь, и я хотела взять вас на место смотрителя.
— Кого?
— Смотрителя, на полный рабочий день.
Я молчу. Мне наплевать. Я жду. Мне холодно.
— Спасибо.
Я не знаю, что еще сказать. Она не понимает. Проходя через подворотню, я вытираю лоб и покидаю пределы галереи.
Немного дальше, завернув за угол, я достаю каталог, который предусмотрительно сунул в карман пальто. Я кладу его на землю и листаю в поисках нужной страницы.
«Опыт № 30».
Я беру ее в зубы, вырываю резким движением и засовываю в карман. Останки каталога, валяющиеся на краю водостока, заинтересуют какого-нибудь клошара. Клошары бывают разные: есть среди них и любители искусства, и даже непризнанные художники.
Смотритель музея, пожизненно… Как будто моя жизнь была здесь, хоть на секунду. Впрочем, все это из лучших побуждений. Г-жа Кост решила, что сторожить музей — это одна из немногих работ.
где руки не нужны. Вот и всё. Одно время даже в Лувре служили калеки с пустыми рукавами, заколотыми огромной английской булавкой. Это не ново. Это вписывается в пять процентов инвалидов.
Но это не важно. Важно то, что у меня перед глазами. Вот оно, приколото к стенке напротив кровати. На обратном пути я зашел на бульвар Бомарше и сделал себе ксерокс — цветной, с увеличением. Они сняли мне «Опыт № 30» размером 21 на 27. Желтый немного смазан, но ничего, пойдет.
Телефон звонит у самой кровати, и я машинально протягиваю не ту руку.
— Алло?..
— Здравствуйте, это доктор Бриансон. Не вешайте трубку. Можно я зайду к вам? Это будет проще всего.
С тех пор как я выписался из больницы Бусико, он звонит каждую неделю. Он хочет забронировать мне место в реабилитационном центре.
— Послушайте, спасибо за такую настойчивость, но я не понимаю, зачем все это. То, что вы называете переобучением, для меня это… это…
— Главное, не надо этого бояться. Наоборот, достаточно…
— Я не хочу учиться быть одноруким. Мне не найти снова то, что я потерял. Вы не сможете понять.
— Послушайте, все, что вы чувствуете, совершенно нормально, вам предстоит пройти через пустыню, пустыню озлобленности, это ясно, но это пройдет.
Через что? Ну знаете ли… Когда «люди в белых халатах» ударяются в поэзию… Почему не бездна горечи или не море боли? Доктор Бриансон и его убийственные метафоры… Но лучше слушать подобное, чем быть одноруким. Если дать ему волю, я буду все время выслушивать медицинские проповеди, как в больнице.
Вешая трубку, я роняю на пол две толстые книги, лежавшие на самом краю стола. У одной из них, самой дорогой, загнулось несколько страниц. Триста шестьдесят франков за толстенный кирпич о современном французском искусстве за три последних десятилетия. Доктор, конечно, очень мил, но на кой мне эти его беседы? Я отключаю телефон. В конце концов ему надоест. В самопожертвовании никто не заходит слишком далеко. Что мне там делать, в этом Валантоне, департамент Валь-де-Марн, среди калек?
Моран упоминается только как «художник, эмигрировавший во время художественного кризиса 60-х». Это еще менее понятно, чем то, что говорила Кост, но выражает ту же мысль. В общем и целом ему отведено не более десяти строчек. В другой книжке — вполовину меньше, если не считать библиографической ссылки на какое-то американское исследование, где, возможно, будет сказано побольше. Еще я нашел репродукцию одной из черных картин семьдесят четвертого года, которая была выставлена в галерее. Книги тяжелые, мне приходится читать их, лежа на животе, и от этого ломит поясницу. Позвонки никак не приспособятся к такому положению. В сущности, единственным относительно полным изданием по Морану остается каталог выставки, то есть малопонятное предисловие Кост о «ментальном пространстве художника, пребывающего в пути» и биография, которая начинается с Нью-Йорка и заканчивается смертью в Паре-ле-Моньяль. Ничего такого, чего бы я уже не знал.