— Да. На хронти, — и она засморкалась, заплакала, ушла к себе.
Наступила пауза, и тогда сосед Гурина спросил у старика:
— Папаша, а как ваше село называется?
— Чапаевка.
— Чапаевка? — переспросил Харабаров, удивленный почему-то ответом. — Какая же это область?
— Запорожская.
— Ну? Разве тут Чапаев был?
— Ни. Тут Махно лютовав, — оживился старик. Он указал на окно рукой: — Отуточки, верствы з три, станция Пологи, а там дали — Гуляй-Поле… Ото он тут и бигав.
— И вы видели Махно?
— Да! Он шел з Гуляй-Поля через Пологи на Бердянск. И тут усих мужиков, у кого кони были, в обоз мобилизовав. А у меня была коняка.
— Ну и как же? Служили у Махно?
— Та ни. Яка там служба! До Бердянську дошли, а там поразбигалысь. И я утик з конякою. Ото и уся служба.
«Пологи? — удивился Гурин. — Опять Пологи? Это же те Пологи, где нас обмундировывали!» — обрадовался он: все-таки знакомое место.
Разговор кончился, старик ушел, а квартиранты занялись своими делами, кто чем. Гурин достал из мешка тетрадь со стихами, вырвал с конца чистый лист, стал писать матери письмо. Белобрысый увидел, попросил листок себе. Василий выдрал и ему, и потом уже было неудобно прятать тетрадь, оделил всех чистыми листочками. С бумагой было туго, он знал это, а у него тетрадь толстая, стихами исписана только наполовину, останется и на стихи.
К ночи рана его, как обычно, начала давать знать о себе.
Ныло плечо, и нельзя было шевельнуть рукой, чтобы не ойкнуть. Каждое движение, даже левой рукой, даже ногой — все тут же отзывалось в плече и долго потом не утихало. Гурин не находил себе места, а когда наконец приловчился, и плечо успокоилось, и рана затихла, и он начал забываться сном, пришла другая беда — ему нестерпимо захотелось на двор. Он крепился, чтобы оттянуть это дело как можно дальше, ведь вставать для него — целое несчастье: опять натрудит рану, и будет он потом долго корчиться, возиться, пока найдет то единственное положение, в котором боль начнет затихать.
Но делать нечего, встал осторожно, сунул в холодные ботинки босые ноги, превозмогая страшную боль, натянул на плечи шинель. В сенях долго возился с запором — не знал, как он открывается, и поэтому никак не мог с ним совладать в темноте, Слышит: кто-то идет ему на помощь. Хозяйка.
— Извините, бабушка, — сказал ей Гурин, а самому и стыдно и больно.
— Ничого, ничого, — успокаивает она его, открыла дверь и вернулась в хату. Вышел Гурин на волю, поежился. Мелкий холодный дождь сечет лицо, ноги разъезжаются по грязи.
Возвратился, разделся, а лечь не может: больно нагибаться. Он и так, он и эдак — никак. Наконец, стиснув зубы, упал на левый бок, застонал: «Ой-ой-ой!.. Мама!.. Мамочка!..»
Днем Гурин подарил бабушке кусок сахара. Хотел отдать и печенье, но раздумал, оставил до другого раза.
Увидев сахар, она обрадовалась, а потом стала отказываться:
— Куды ж його? Так много! Ни, ни, сами з чаем выпьете.
— Нам дают, — оказал Гурин, и тогда она взяла сахар и спрятала его в большую эмалированную чашку, задвинув поглубже в шкаф.
На курево раненым давали листья табака. Гурин не курил и весь свой пай дарил старику. Старик не скрывал своей радости, и Гурину было приятно, что он нашел чем хоть немного отплатить старикам за гостеприимство. А оно было по тем временам безгранично. Первым делом бабушка Оксана перестирала все их исподнее и портянки, хотя этим можно было и не обременять ее: их потом каждые десять дней водили в баню и давали чистое белье. Чуть погодя постирала гимнастерки и погладила их. Угощала постояльцев своим борщом и извинялась, что в нем «нэма ни сала, ни мяса».
Прошел день, другой, и жизнь в доме наладилась. Солдаты регулярно ходили на перевязку, и каждый день по очереди — за обедам на кухню. Котелки были не у всех, да они оказались и не очень удобными в этих условиях: в одной руке лучше держать одну большую посудину, чем пять или шесть котелков. Такую посудину им дала хозяйка — большой, толстопузый выщербленный кувшин — «глечик». Дед Гнат обвязал вокруг шеи «глечика» пеньковую веревку и из нее же сделал петлю — будто дужка на ведерке. Удобно и вместительно. Держишь за веревку кувшин и несешь в нем суп на всю компанию.
Вскоре, правда, эта компания стала распадаться: у двоих оказалась совсем недалеко их родина, и они каким-то образом умотались домой. Двое, в том числе и гуринский белобрысый сосед, проникли в ближайшие хутора, пристроились там у одиноких вдов и оттуда ходили на перевязку. Остался Гурин вдвоем с Харабаровым. Но и Харабаров вскоре, встретив земляка, перебрался к нему.
Гурина тоже подмывало махнуть домой, но он не решался: это все-таки не близко. А их предупреждали: всякое отсутствие более трех суток считается дезертирством. И он остался один со стариками. За обедом по-прежнему ходил с щербатым кувшином и угощал госпитальским супом своих хозяев, которые жили очень бедно. В погребе у них была одна «картопля» да бочка соленой капусты.
У Гурина оказалось много свободного времени, он читал Короленко, почти каждый день писал домой письма, сидел со стариками, слушал дедовы рассказы о махновщине. В хорошую погоду бродил по селу и раза два дошел даже до станции Пологи. Толкался среди толпы на вокзале, смотрел на поезда, которые уходили на восток. Два перегона всего до родины: Пологи — Волноваха и Волноваха — Сталино. И все. А там три часа пешего хода, и он дома. А случится попутка — так и за полчаса можно добраться. «Рискнуть, что ли? — приходила сладкая до одурения мысль. — Сесть вон на тормозную площадку. Ну, пусть сутки до Волновахи, да там сутки, да там?.. Максимум — трое суток. И обратно трое… Вполне можно успеть: на перевязку я хожу через семь дней. Ну, а один раз приду через восемь — какая беда? Рискну? Маму увижу, Алешку, Танюшку. Вот удивятся!»
И уже совсем было решался, направлялся к поезду, и тут приходила другая, здравая и потому неприятная мысль: «Ну и что? Ну, приедешь, покажешься, расстроишь всех — и в обратный путь. Опять слезы, проводы, беготня, суетня — мама побежит по соседям взаймы просить денег, продуктов… А тут? Вдруг кинутся — нет на месте. Три дня пождут, а потом подадут в розыск. Дезертир. Нет, потерплю!..»
И Гурин, уже стоя у тормозной площадки, в последний момент отговаривал себя. Состав медленно трогался и, набирая скорость, проходил мимо. Вот отстучал колесами последний вагон, Гурин смотрит ему вслед — качается на тормозной площадке одетый в тулуп старший кондуктор, нее дальше уходит поезд… Он уже скрылся за поворотом, и шум от него затих, а Гурин все стоит… «Может, напрасно не рискнул?..» Наконец медленно поворачивается и медленно идет в свою Чапаевку.
Но ему определенно везло в жизни: все равно что-нибудь хорошее, радостное да случится.
Однажды стоит он в длинной очереди раненых к кухне и видит — идет какая-то женщина в их сторону. Идет медленно, в солдат всматривается, будто ищет кого. И вдруг показалось ему, что на ней очень знакомая телогрейка: точно такая у них дома была, в ней он в армию уходил; в Пологах, когда уже их обмундировали, он отдал ее матери. Присмотрелся — и сама женщина показалась тоже очень похожей на мать, только постарше будет, скорее похожа на его бабушку…
И так, пока мысли разные в голове спорили между собой, сам он уже машинально направился к ней. Подошел и видит: точно — мать, только постаревшая сильно, поседевшая. Морщины избороздили лицо. А она все смотрит по сторонам, не видит сына, не узнает…
— Мама!.. — сказал он тихо.
Она вздрогнула, вскинула на него глаза, узнала, а все еще не верит глазам своим. На нем шинель наполовину внакидку — левый рукав надет, а правый болтается пустым.
— Ой, сыночек мой! Руки нема?! — вскрикнула она, вскинув руки к лицу.
— Есть, цела рука, — сказал он улыбаясь и показал ей подбородком себе на грудь под шинель.
— И шинель в крови… — продолжала она оглядывать Василия, а губы ее плаксиво дергаются, в глазах слезы стоят.
— Как вы сюда попали? Откуда?
— Третий день ищу… — И не сдержалась, заплакала, жалуясь: — Отчаялась совсем. Это ж я на станцию уже иду. И думаю, дай еще раз пройду, посмотрю, поспрашиваю… Как чуяло сердце. А пройди я мимо?.. Я ж была уже здесь.
— Да откуда вы узнали адрес?
— А ты же письмо прислал, и в уголке написал: «с. Чапаевка». А Чапаевка у нас уже известная, многих домой на поправку поотпускали. А про тебя слух прошел, будто убитый. — И снова у матери губы задергались, слезы покатились по щекам, она заплакала, уже не сдерживаясь.
— Не надо, мама… Живой же, чего ж плакать?
— Извелась вея, пока получили письмо…
— Почта, наверное, плохо работает: я сразу написал.
— Людская молва быстрей всякой почты разносится. Значит, все-таки правда: кто-то ж тебя видел, — она кивнула на окровавленную шинель.
— Вряд ли… Знакомых никого не было. Как же вы не побоялись в такую дорогу пуститься?
— А я не одна. Я с мужиком. Алеша увязался. Как отговаривала, нет, не отстал…
— Алешка с вами? — удивился и обрадовался Гурин. — Где же он?
— В другой конец деревни пошел тебя искать. Договорились встретиться возле сельсовета. Может, он уже и ждет меня там.
— Алешка здесь! Так вы идите к нему, а я сейчас получу обед и тоже приду.
— Как? Тебя оставить одного? — всерьез испугалась она. — А вдруг опять потеряешься?
— Не потеряюсь! Теперь я вас буду искать.
Она согласилась, пошла к Алешке. Гурин дождался своей очереди у кухни, получил полный кувшин супу — ему теперь много надо: хозяев кормить, гостей угощать — и пошел к сельсовету. Еще издали увидел своих. Вернее, Алешку он не узнал, а догадался, что это он: забрызганный осенней грязью, неумытый, глаза красные от усталости, улыбается смущенно, подойти к брату не решается, словно чужой. Кидает растерянно глазами то на окровавленное плечо шинели, то на пустой рукав, не знает, как вести себя. И все-таки радость от встречи побеждает, он кидается к Василию, прячет лицо у него на груди, прижимается крепко. А Василий не может его обнять: одна рука на перевязи, другая занята ношей, стоит, подбородком прижался к голове братишки.