Тетка Груня — родная сестра Васькиной матери, но друг на дружку они совсем не похожи. Мать — смуглянка, черные волосы блестят, как вороново крыло, а тетка — белобрысая и худая (сколько Васька ее помнит, она всегда вот такая — кожа да кости). У матери глаза темно-коричневые в длинных черных ресницах, у тетки глаза голубые, а ресницы светлые. И лицо у тетки немного попорчено оспой. А характерами с матерью они одинаковы, особенно когда на своих детей кричат, даже голоса схожи…
Тетка вынесла Ваське три продолговатых бледно-желтых свеклины. «Сахарные», — догадался Васька и посмотрел на свои руки — они были заняты саженцами и книгами.
— Шо это ты за траву такую носишь? — кивнула она на кленки. — Зачем она тебе? Выбрось.
— Это клен… — сказал Васька. — Дома посажу.
— Ой, боже мой! Он еще про клен думает! А как же ты бураки понесешь? Ну, ладно, подожди.
Она положила свеклу на завалинку, побежала в дом, принесла старый платочек, завязала в него драгоценные «плоды».
— Вот так… — Взглянула на Ваську: — Да ты ж, наверно, голодный? А мне и покормить тебя нечем, племянничек мой дорогой. Корова наша, как назло, перегуливает. Сказала Ивану: «Зарежь ее к сатанам, хоть мясо поедим. Что ж дармоедка стоит?» Не хочет, водил к ветенару, тот сказал, что она тельная, но будет поздно. А я не верю. И в доме нет ничего, один бурак варится… Может, он уже сварился? Ходи в хату, оставь это все тут, никуда не денется.
Она повела Ваську в дом. Еще в сенях его окутал тяжелый дух свекольного варева, такой дух обычно стоит у Карпа в кухне, когда они варят еду поросенку. Но сейчас Васька даже не поморщился, а когда тетка открыла большую кастрюлю и, не боясь ожечься, стала рыться в ней длинной мешалкой, он невольно сглотнул слюну. Достала наконец, положила на тарелку перед Васькой две дымящиеся паром свекольные скибочки — белые, с чуть синеватым оттенком, будто вареное сало.
— Пробуй. Сыроватые, наверно?
Васька грызанул осторожно кусочек, зубы легко откусили мякоть. Покрутил головой — нет, не сырые. Ест. Ближе к середине свекла, правда, тверже, сыра́ еще, не проварилась, но он не хочет этого замечать, съел кусок до конца, принялся за второй.
Идет домой и чувствует: не кружится голова и сил будто прибавилось. И хочется ему скорее донести домой свеклу, рассказать, какая она сладкая и вкусная, поскорее сварить ее и накормить своих младших.
Чтобы сократить путь, Васька не пошел улицей, а завернул на огороды и направился через выгон. Идет полем, радуется весне. Вдали зеленым морем озимь раскинулась, жаворонок невидимый неутомимо звенит в поднебесье, терпко молодой полынью пахнет. И вдруг увидел на пригорке, где солончак на солнце белеет, дым от костерка поднимается и двое ребятишек возле него сидят. Присмотрелся и узнал по одежде — Илья Ахромеев и его младший братишка Игнатка. Возле них ведро стоит. «Наверное, сусликов ловят», — догадался Васька и направился к ним.
Подошел и чуть не побежал обратно от испуга. Лицо у Ильи было пухлое, какое-то водянистое и блестело, как зеленое бутылочное стекло, глаза бессмысленные, взглянул на Ваську и ничего не увидел, продолжал медленно свое дело. Все движения его были удивительно замедленными. Игнатка сидел прямо на земле, смотрел в костер и постоянно сглатывал слюну. Илья подкладывал в костер сухие пучочки прошлогодней травы, стебельки бурьяна и ждал, когда они вспыхнут пламенем. Раздуть огонь у него, наверное, не хватало сил. Когда трава перегорела, Илья отгреб пепел, и Васька увидел обгорелого суслика. Он лежал на животе с закрытыми глазами, круглый и тугой, словно надутый. Шерсть на его спинке совсем обгорела, и кожа коричневела, как у смоленого кабана. Да и весь суслик был похож на маленького поросеночка.
Илья поскоблил суслика ножичком и перевернул его на спину, лапками вверх. На брюшке еще лохматилась мокрая рыжая шерсть. Илья обложил суслика снова сухой травой, подгорнул тлевшие угли, и костерок задымил.
— Зачем вы?.. Есть будете ховрашка? — спросил Васька.
Но ему никто не ответил, ни Илья, ни Игнатка даже не пошевелились, сидели будто заколдованные.
Тогда Васька развязал узелок, достал одну свеклину и протянул Илье:
— Возьми, испеките в костре.
Глаза у Ильи оживились, он повел ими из стороны в сторону, но больше никакого движения не сделал и не протянул руки, чтобы взять свеклу, словно окоченел. Васька положил возле него свеклу, завязал узелок и медленно пошел от них, осторожно ступая, будто боялся разбудить кого-то.
Когда Васька пришел домой, мать уже вернулась с работы и сидела разговаривала с бабушкой. Сидела, правда, только бабушка, а мать стояла перед ней и, вытирая глаза, громко ей выговаривала:
— Брат родной называется, а хоть бы раз пришел да поглядел, как тут сестра его живет с тремя ртами. Может, они уже и померли все от голода. Ишо зимой просила: «Платон, устроил бы ты меня куда-нибудь на транспорт, ты ж большой начальник. Устрой, чтобы я получала рабочую карточку». — «А куда я устрою? Вагоны мыть?» — «Да хоть и вагоны. Што я, работы боюсь! Не боюсь». — «Ладно, поговорю. Может, в столовую официанткой… сможешь?» — «Да чи не сумею? Больным угождаю, а то здоровым не смогу тарелку подать». — «В столовой было б хорошо. И сама сыта, и карточка рабочая… Ладно, поговорю». Да и до сих пор говорит. Ну, есть у него совесть? Я и не знаю, дотянем мы до новины или нет. Да и што она даст нам, та новина? Огород незасаженным остается, нечего сажать. Принесла вон картофельных очисток, посадила. Говорят, если глазки целы, могут дать ростки. Да все это пустое: какое семя, такое и племя. Только трата пустая трудов. Чего ждать? — Мать заплакала. — До того доходит, что руки на себя накласть хочется, чтобы не видеть их голодные глазенки.
— Ну-ну, не дури, — строго сказала бабушка. — «Руки накласть»! Ишо што придумала! А об них подумала? — кивнула она на детей.
— А што ж я одна, никто помочь не хочет. Што ему, тяжело, Платону? Нет, просто возиться не хочет. Сам наевши — и ладно, а другие как хотите. Брат называется.
— Ну, не плачь, не плачь. Я вот прямо от вас да к нему пойду, поругаю. Поможет устроиться на другую работу. И правда, што это за работа — хлеба на четырех дают, будто писклятам.
Мать обернулась к Ваське, отобрала узелок.
— Спасибо, хоть сестра пока не отворачивается, все што-нибудь подкинет. — Развязала, спросила у Васьки: — Только две дала? А говорила, Иван полмешка принес…
— Три… — сказал Васька.
— А где же третья? Потерял?
— Илюхе Ахромееву отдал. — И Васька рассказал о своей встрече на выгоне. Рассказал и ждал, что мать будет ругать его, но она задумчиво молчала. И тогда Васька, чтобы опередить ее, напомнил: — Сама ж говорила: «Дай бог давать, да не дай бог просить…»
— А я тебя ругаю? — обиделась мать. — А это что? — кивнула она на Васькины саженцы.
— Клен и акация.
— Зачем?
— Посажу. Клены — в палисаднике, а акацию во дворе.
— Блаженный какой-то, — вздохнула мать. — Огород надо сажать, семян никаких нема, а он клен, акацию…
Васька ничего не сказал матери, рассадил деревца, как и задумал, полил их обильно водой, а чтобы никто не сломал, огородил их частым заборчиком из сухих веточек. Пока сажал деревца, все время думал об Илье. Так и стояли они с Игнаткой перед глазами — пухлые, угрюмые, медлительные. И — обгорелый суслик…
Кончил дело Васька, не выдержал, побежал к Никите. Рассказал ему все об Илье, под конец попросил:
— Слушай, Никит, дай ему сухарей, у вас же целый чувал огромный… Дай, а то они умрут…
Никита посмотрел на Ваську исподлобья, буркнул:
— Во! Откуда они у нас?
— Да как же… А помнишь?..
— «Помнишь»… Дураки тогда были, полезли хорониться в сухари и перекувырнули.
— Ну и што? Мы ж их собрали.
— Собрали. А толку? Мамка их поросенку скормила, цвелые. Если бы не свалили тогда, может, и достоялись… Сам сейчас съел бы, хоть и цвелый…
— Все-все скормили? — удивился Васька. — И ни одного не оставили?..
Он вспомнил вкус того сухаря, который грыз, сидя на верхотуре набитого матраса, и пожалел, что не набил тогда ими карманы про запас: как бы сейчас они пригодились…
ПЛАТОН
После материного разговора с бабушкой прошло немало дней, Васька уже стал забывать его. Сначала у него затеплилась кое-какая надежда, что мать устроится на другую работу и они получат рабочую карточку, но время шло, а перемен никаких не предвиделось.
И вдруг грохот в сенях и громкий мужской голос:
— Есть ли кто живой в доме?
— Есть, есть, — тут же отозвалась мать и впустила в комнату своего старшего брата Платона. — А ты што ж, думал, что мы уже померли, хоронить пришел? И за то спасибо… А мы, слава богу, ишо живы, так што не огорчайся.
— Ну и колючая ж ты, сестра! — покрутил головой Платон. — Погоди, ругаться потом будем. Давай сначала поздоровкаемся. — Он протянул ей руку, поцеловал в щеку. Потом, как взрослым, пожал руки всем детям. Васькину руку задержал. — Большой какой вырос! А мать все плачет! Сына скоро женить будешь. Помощник! Как жизнь, Василь?
— Ниче, — сказал Васька.
— Ну вот и хорошо. — Платон положил на стол круглый газетный сверток. — Это вам гостинец.
Платон здоровый, плотный мужик в железнодорожном кителе с поблескивающими в петлицах красными «шпалами», разговаривает громко, независимо, разговор все время держит на шутейной волне. Снял фуражку, ладонью вытер лоб, поискал табуретку, опустился на нее грузно.
— Ну, што там у тебя, жалуйся. А то бабка пришла, накричала, а за што — не пойму. — И он повел вокруг глазами, словно изучал жилище.
— «Не пойму»! — обиделась мать. — Конечно, куда ж тебе понять! Живот вон какой наел — рази поймешь? С таким животом нынче по улице стыдно ходить…
— Ну вот, теперь живот ей мой помешал! Куда ж мне его девать? — усмехнулся Платон.
А матери не до шуток и не до смеха, не принимает его тон разговора, сердится.
— Погляди, на кого они похожи? — указала она на детей. — Это я еще больничным супом спасаю, а так бы, может, давно б уже посинели или побираться б пошли… И никому делов нет, никто не спросит, как ты там, как с тремя детями в такое голодное время?.. — Мать не выд