Показал матери сначала обложки, та спросила:
— Откуда такие политурки? С каких-то священных книг, похоже… А?
— Из церкви. — И он рассказал, как зорили храм.
Мать перекрестилась.
— И ты там был?
— Да…
Она вертела обложки, что-то думала.
— Ну и принес бы целиком книжку, почитали б… Жития святых — интересная книжка. — Потом она взяла головку ангела, полюбовалась им, стерла с него пыль и поставила на стол. — Красивый…
Подошли вербованные — Разумовский и Аркадий.
— Значит, разрушили?.. — сказал Разумовский и тоже долго любовался головкой ангела. — А ведь это произведение искусства, хотя и культовое…
— Жалеешь? — спросил Аркадий. — «Всему есть начало и есть конец…» — напомнил он Разумовскому его слова.
— Да… — печально проговорил тот.
— А скажи, Разумовский, вещам и природе в целом безразлично, как они гибнут — то ли от руки человека, то ли от стихии какой?
— Конечно, безразлично… — сказал Разумовский и посмотрел на Аркадия в упор. — Но человек-то не должен быть к этому безразличным. Вот в чем штука, молодой философ!
Не понял Васька мудреной мысли вербованных, взял головку ангела, стал рассматривать. И только теперь увидел, что она выточена из дерева, — на изломе шеи все это ему ясно открылось: ребристое дерево, покрытое слоем какой-то крепкой серой глины, похожей на цемент, и все это покрыто гладким блестящим золотом. Огорчился Васька, будто надули его: он-то думал, что головка вся целиком отлита из золота. «Вот попы, и тут не могут без обмана…»
А на другой день выяснилось, что Сантуй, спускаясь по веревке вниз, сорвался и разбился насмерть. Одурев от радости, что все страшное осталось позади, и представив, наверное, каким героем он стал теперь, уже на самой нижней части — на крыше пристроенного крылечка — Сантуй остановился и поднял руки вверх. Он решил, видимо, покуражиться над богомолками и начал ораторствовать:
— Граждане-гражданки, отступись безгрешные и пади ниц, которые грешили! К вам спускается ангел-архангел, телохранитель и повелитель!..
Сантуй плел свою речь из слов, которые слышал когда-то, без всякого смысла. Быстро исчерпав словесный запас, помахал руками и, встав на четвереньки, пополз задом с крыши. Повиснув на животе, он стал ловить веревку, чтобы по ней спуститься на землю. Веревка висела рядом, но Сантуй почему-то не мог до нее дотянуться. Попробовал зацепить ее ногой, словно кочергой, и тоже не смог. Тогда он схватился руками за водосточный желоб и хотел, видимо повиснув на руках, спрыгнуть на землю, тем более что она была совсем близко. Но железо оказалось старым, ржавым и хрупким, Сантуй сорвался и, к своему несчастью, ударился головой о каменную ступеньку. Своей смертью он дал в руки богомольцев большой козырь: они стали говорить, что это бог наказал антихриста.
Молодым же ребятам был лишний повод позубоскалить. Материн брат Гаврюшка сказал по этому поводу:
— Летел как ангел, а упал как черт!
А Васька об одном жалел: был там и не видел самого интересного и самого трагического, золотая головка ангела унесла его домой…
УБИЙСТВО
В том же году летом Ваське повезло как никогда: профсоюз выделил матери для него путевку в пионерский лагерь в Мариуполе.
Вернулся Васька оттуда распираемый впечатлениями. А они начали наполнять его с самого начала пути. Первой диковиной для него было, что ехали они в лагерь одни, специальным поездом, — все родители остались на вокзале. И Васька тоже ехал «один», без матери.
Всю дорогу стоял он, прильнув к окну, — лучшего развлечения, чем смотреть на мир из окна идущего поезда, Васька себе не представлял. Но вершиной радости и счастья его в тот день был момент, когда он вдруг увидел море. Он сразу не сообразил, что это такое: темно-серое, гладкое, оно простерлось во всю ширь горизонта и уходило вдаль без конца и края. Неожиданно из-за туч выглянуло солнышко, море заискрилось, и только теперь Васька догадался: «Так это ж море! Вот оно какое — море!» И он закричал:
— Море!.. Море!..
Все повскакали с мест, стали смотреть в окна и повторяли:
— Море! Море! Приехали!
Море!.. Васька уловил его особый свежий запах, напоминающий запах разрезанного молодого огурца…
Лагерь разместился в городской школе — и это тоже было ново для Васьки, — каждый день он видел город. Он жил в городе!
А потом купанье в море и первое впечатление от всего этого — от соленой воды, от того, что на ней легко лежать на спинке. Рассказать бы обо всем ребятам — Никите Гурину, Таньке, Алешке!
Здесь все было ново для Васьки, каждый день было что-то для него впервые. На всю жизнь осталась в Васькиной памяти экскурсия в порт на пароход: какой громадой оказался этот пароход. В несколько раз больше Васькиного дома.
Обо всем Васька писал в письмах домой, которые он отправлял почти каждый день, не забывая передавать приветы всем-всем.
Но кажется, не было счастливей дня, когда он получил первое письмо от матери. Будто сто лет он не был дома, соскучился, читал письмо, улыбался, сердчишко замерло от восторга, а слезы градом сыпались на бумагу, и чернильные буквы кляксами расплывались по листу.
Как море цвело, как костер жгли на берегу в гостях у рыбаков, какие трамваи маленькие в Мариуполе и еще многое-многое хранил Васька в своей памяти, чтобы обо всем рассказать домашним, одноклассникам, Николаю Шляхову.
Николая он застал в кинобудке уже неделю спустя после того, как начались занятия в школе. Когда ни зайдет — все закрыт и закрыт клуб, и афиш никаких, и ни сторожа, ни уборщицы. А тут вдруг видит: открыта кинобудка, зияет черной квадратной дырой дверь. Васька бросился к лестнице и полез вверх. На пороге остановился удивленный — в кинобудке был почти такой же разгром, как весной в церкви: там, где стоял фильмостат, на полу белел от толстого слоя пыли и паутины большой квадрат; обитого железом стола тоже не было; на оголившейся стене висели лохматые, как на мельнице, паутины; там-сям валялись обрезки пленки, обрывки старых афиш. У двери стоял ящик, в который Николай складывал диск для перемотки кинопленки, разъемные бобины и другую разную мелочь, необходимую в работе механика. Нетронутым пока стоял лишь проекционный аппарат — он по-прежнему, задрав черный коробчатый зад свой, заглядывал в темный пустой зал одноглазым объектом.
Удивился такому разгрому Васька, ходил по кинобудке, высоко поднимая ноги, чтобы не наступить и не раздавить какую-нибудь нужную вещь, поглядывал на Николая. А тот ухмылялся и ничего не говорил: мол, догадайся сам, что тут происходит.
— Ремонт?
Николай покрутил головой — нет.
— Новую аппаратуру будут устанавливать? Звуковую?
— Почти угадал, — сказал наконец Николай. — Получили и будем устанавливать. Только не здесь.
— А где?
— В церкви. Помещеньице — во! — Николай поднял большой палец. — Вот это будет клубик так клубик! А?
— Да, — согласился Васька. — Просторно там. А сцена — откуда поп выходил?
— На амвоне. То дьячок там молитвы читал, теперь мы будем выступать.
— Вот здорово!
— «Здорово»! Еще неизвестно, как получится.
— А что?
— В ней гудит все. Слово громко скажешь, а оно во всех углах эхом отдается, ничего не разберешь.
— Как же теперь?
— Сделают что-нибудь, придумают. Специалистов пригласили из города, акустиков, что-то они там изучают. Бери, понесем, — кивнул Николай Ваське на ящик, сам взял за доску с другого конца и приподнял: — Пойдем посмотрим, что они там колдуют.
В церкви уже был наведен порядок. Весь мусор, осколки и обломки убраны в дальний угол, где когда-то торговали крестиками, свечками, иконками. Теперь этот закуток, заваленный всяким хламом, был отгорожен и заколочен шершавыми, неотесанными досками. Алтарь, где когда-то сиял золотом и смотрел на прихожан сотней глаз святых огромный иконостас, украшен большим панно, на котором были изображены деревья в натуральную величину. Зеленый этот лес казался живым, будто это и не стена вовсе, а большое окно в открытый мир. Васька сразу угадал, что это работа Николая, оглянулся на него, подмигнул. Тот стоял рядом, наслаждался произведенным впечатлением.
— Здорово?
— Ага!..
На «царских вратах» висел экран — белое полотно, окаймленное черным сатином. В зале — в центральной его части — уже стояли скамейки, перевезенные из старого клуба. По бокам от скамеек и сзади них гуляло много пустого места, и потому они казались маленькой семейкой, сиротливо сбившейся в кучечку в чужом неприветливом доме.
Проем парадного входа был напрочь замурован красными кирпичами, только вверху его были оставлены два квадратных окошка. Васька без труда догадался, что там обосновалась Николаева кинобудка.
Пол чисто вымыт, желтые и красные кафельные шашечки его были скользкими, словно лед. Люди ходили по нему осторожно, не отрывая подошв, катались, словно мальчишки по замерзшим лужам.
Два инженера-акустика (один пожилой, усталый какой-то, другой — молодой, с гладко причесанными блестящими волосами), оба в галстуках и при шляпах. Шляпы они носили в руках. Акустики бродили по церкви, и то один, то другой кричали «эй!» и прислушивались к гулкому эху, которое откликалось в разных концах. После этого они обменивались двумя-тремя словами и шли в дальний угол и там снова кричали «эй!».
За ними неотступно следовали председатель исполкома Глазунов, завклубом Степанов и клубный сторож Саввич. Головы у всех были обнажены, свои фуражки и кепки они, как и те, двое приезжих, держали в руках. Только уборщица Настя стояла на одном месте. В белом платочке, завязанном слабым узлом на груди, она облокотилась о дверной косяк и грустно смотрела в зал.
Васька тоже сдернул с головы отцовскую шестиклинку, и они с Николаем присоединились к мужской группе.
Откричав во всех углах «эй!», акустики вышли на центр церкви и остановились в проходе между скамейками, задрав головы вверх. Там, высоко-высоко, на самом своде купола, была фреска — поясно