Прошло два века, и вот уже польский король Ягайло шлет гонцов к литовскому князю Витовту, к смоленскому князю Юрию, в Чехию, Моравию, Силезию: «Объединимся, братья, воедино и ударим вместе по ордену крестоносцев…»
Собираются славяне вместе и 15 июля 1410 года при Грюнвальде и Танненберге наносят сокрушающий удар великому магистру ордена Ульриху фон Юнгингену. Десятки тысяч убитых и взятых в плен, все орденские знамена в качестве трофеев и начало упадка ордена как духовного государства…
В 1411 году был заключен Торнский мир, по которому рыцари возвращали Жмудь и обязывались уплатить 100 тысяч марок. Тевтонский орден признал свою вассальную зависимость от Польского королевства. Жители прусских городов, особенно Данцига, открыто выражали свою ненависть к рыцарям.
Еще два века, и вновь растет угроза славянским народам.
В начале XVII века Иоганн Сигизмунд, курфюрст маркграфства Бранденбург, возникшего почти таким путем, как и тевтонский орден, за счет колонизации земель полабских славян, воспользовался войной Польши со Швецией и добился передачи ему территорий ордена, превратившегося к тому времени в светское государство Пруссию.
Так объединились два хищника. Потом это государство назовут «пистолетом к виску России…»
А сам орден после его секуляризации — окончательной потери государственной власти — прекратил существование в качестве самостоятельного государства. Рыцари, оставшиеся верными католической церкви, уехали в Германию и осели во Францконии в городе Мерингейме. Здесь и обосновалась их штаб-квартира, которая превратилась в вербовочный пункт для наемных ландскнехтов, который поставлял за деньги солдат тому, кто в них нуждался.
В начале XIX века Тевтонский орден и в этом жалком обличье был уничтожен специальным декретом Наполеона Бонапарта.
Широкобедрая прима в который раз резко повернулась спиной к зрителям и потрясла обтянутым трико задом. Офицеры довольным ревом снова одобрили ее «искусство».
— Вам не нравится, гауптман? — спросил Вернера фон Шлидена Вильгельм Хорст.
Вернер пожал плечами.
— Я не ханжа, оберштурмбанфюрер, но предпочитаю балет.
Они сидели вдвоем за столиком, стоящим в удобной нише, откуда хорошо просматривались и зал, и эстрада. Когда Гельмут фон Дитрих любезно сообщил своему другу Вернеру о том, что тот включен в список приглашенных и сама, стало быть, судьба предписала провести им рождественские праздники вместе, гауптману ничего не оставалось, как столь же любезно предложить заказать общий столик.
После официальной части, во время которой местные вожди и отцы города Кенигсберга провозглашали тосты за победу германского оружия и здоровье фюрера, в ресторане началось откровенное пьянство. Цвет прусского офицерства, собранный в «Блютгерихте», пытался алкоголем заглушить беспросветный страх перед неумолимо надвигающимся будущим.
Гельмут по своему обыкновению быстро набрался, попытался затеять драку с компанией летчиков, и его с трудом выручил Вернер, еле сумев успокоить «мальчиков Геринга», не на шутку обозлившихся на наглого эсэсовца. Потом он затащил Дитриха в ватерклозет и предпринял самые радикальные меры к протрезвлению унтерштурмфюрера.
Они снова уселись за свой стол, и Гельмут по совету Вернера перешел исключительно на рислинг. Потом Дитриха позвали какие-то офицеры на одну минуту, унтерштурмфюрер ушел в другой зал. Вернер подумал, что Гельмут, опираясь на поддержку своих друзей-эсэсовцев, может снова затеять драку с летчиками, и хотел было идти за ним следом, но в это время подошел оберштурмбанфюрер Вильгельм Хорст. Он поздоровался, поздравил Вернера фон Шлидена с праздником и, подчеркнуто вежливо спросив разрешения, уселся рядом.
— Вы любите балет, гауптман? — спросил Хорст. — Мне казалось, что вам должно нравиться именно это…
И Вильгельм Хорст кивнул головой в сторону эстрады.
— Почему, оберштурмбанфюрер? — спросил гауптман. — Я вас не совсем понимаю…
— Ведь вы воспитывались в Новом Свете, а, насколько мне известно, старое классическое искусство там не в чести.
— Я вырос в Азии, потом жил в Рио-де-Жанейро и несколько лет учился в Штатах. Но и в Бразилии, и в Соединенных Штатах достаточно поклонников классического балета в самом лучшем понимании этого вида искусства. И потом в нашей семье всегда поддерживались старые добрые традиции. Мой покойный отец считал, что немецкий дом должен быть немецким домом, даже если немец живет на Аляске среди эскимосов.
«Что ему нужно? — подумал Вернер. — Не нравится мне этот разговор. Ведь это же явно смахивает на допрос…»
— Ваш отец был настоящим немцем, — сказал Хорст. — Предлагаю за него тост.
— С большим удовольствием, оберштурмбанфюрер. Благодарю вас, оберштурмбанфюрер, — дрогнувшим голосом сказал растроганный Вернер.
— Вы, верно, очень любили своего отца? — спросил Хорст.
И, не дожидаясь ответа, сказал:
— Кстати, перестаньте называть меня по званию. Мы с вами не на службе, дорогой гауптман.
Он долил бокалы и снова поднял свой.
— Называйте меня просто Вилли, — вдруг сказал он по-английски. — Или Билл, если мы были б с вами сейчас в другом месте.
Хорст усмехнулся.
— Вы удивлены? А я ведь тоже бывал в Штатах. Итак, давайте выпьем с вами на брудершафт, — продолжал он уже по-немецки. — Только не будем при этом целоваться, мне не нравится этот наш немецкий обычай. Но после выпитого бокала вы можете говорить мне «ты», гауптман.
Вернер фон Шлиден твердой рукой поднял над столом бутылку, наклонил ее над бокалом Хорста и испугался ворвавшейся в его сознание мысли. Ему захотелось вдруг изо всей силы ударить бутылкой в приветливо улыбающееся лицо Вильгельма Хорста.
«Нервы, парень, нервы… Возьми себя в руки, — приказал себе Янус. — И улыбнись… Ты ведь польщен честью, которую тебе оказал оберштурмбанфюрер».
— Проклятый германский сентиментализм, — сказал Вильгельм Хорст, — из-за него мы совершаем порой непоправимые ошибки. Удивительное дело, Вернер… Как в нас, немцах, могут уживаться твердость истинных мужчин и слюнявая склонность к рефлексии!
«Что это? — подумал Вернер фон Шлиден. — Игра в кошки-мышки? Или случайное совпадение? Вряд ли такой тип, как Вильгельм Хорст, стал бы вести эти разговоры попусту… Уж он-то вовсе не сентиментален».
По своей природе вспыльчивый и несколько неуравновешенный в детские и юношеские годы, Янус-Сиражутдин давно поставил себе целью изменить свой характер, стать сдержанным и невозмутимым в любых жизненных обстоятельствах. Он понимал, что кровь, текущая в его жилах, может заставить забыть инстинкт самосохранения, когда речь зайдет о необходимости ответить на действие, задевающее честь и достоинство сына Ахмеда. Об этом говорил Сиражутдину и Арвид Вилкс, когда согласился с намерением приемного сына стать разведчиком.
Разработанный им самим и настойчиво проводившийся комплекс мер по воспитанию новых психологических качеств в своем характере, система самовоспитания, от которой ни на йоту не отступал Сиражутдин, привели к тому, что он превратился в новую свою противоположность.
Вернер фон Шлиден был спокойным, немногословным немцем, исполнительным и аккуратным. Он никогда не повышал тона при общении с подчиненными, был ровен с друзьями, всегда выступал в роли миротворца в случаях, если обстановка за столом накалялась, а это было в последнее время все чаще: у офицеров германской армии были основания нервничать и терять самообладание.
Товарищи Вернера в его присутствии и себя чувствовали спокойнее, словно заражались от гауптмана его хладнокровием и выдержкой. В нем было нечто неуловимое, что привлекало остальных, какая-то цельность натуры, вера в себя и в дело, которому он служил. Конечно, считалось, что вера гауптмана фон Шлидена — их, германская вера, и, усомнившись в ней под давление событий, они уважали верность идее, которая отличала, по их мнению, этого черноволосого баварца.
Но какого труда стоило оставаться всегда таким самому Ахмедову-Вилксу! Он чувствовал, что где-то в глубине его существа поистерлись шестеренки, заставляющие двигаться, говорить, думать, действовать гауптмана Вернера фон Шлидена. Его психике, подавленной второй личностью, образом гауптмана, необходима была передышка. Ахмедов-Вилкс работал уже на втором дыхании, и сейчас, в разговоре с Вильгельмом Хорстом, включал все новые и новые духовные резервы, пытаясь одновременно разгадать намерения эсэсовца, увидеть результат своих и его действий за несколько ходов вперед.
Когда они выпили на брудершафт без обязательного поцелуя, о чем предупреждал оберштурмбанфюрер, к столу, пошатываясь, подошел Гельмут фон Дитрих. Увидев оберштурмбанфюрера, он вытянулся и попытался сохранять это состояние насколько было возможно.
— А, Гельмут, — сказал Вильгельм Хорст. — Как настроение, мой мальчик?
— Отличное, мой шеф, — несколько развязным тоном ответил Дитрих. — Я пришел сказать Вернеру, что мои друзья ждут его тоже, но я ведь не знал, что здесь вы… Извините, оберштурмбанфюрер!
— Хорошо, Гельмут, вы можете идти, а я пока посижу с гауптманом. Потом он придет к вам и вашим друзьям.
— Слушаюсь.
Унтерштурмфюрер щелкнул каблуками, повернулся, качнувшись в сторону, и направился в другой зал к своим друзьям.
Снова раздался гогот. Зал приветствовал появление героини сегодняшнего вечера, одетой в весьма вольный, если не сказать большего, костюм.
— Пир во время чумы, — сказал оберштурмбанфюрер.
Вернер фон Шлиден удивленно взглянул на него.
— Не понимаю, оберштурм… простите, Вилли…
— У русских есть национальный поэт Пушкин. Этот поэт не особенно популярен на Западе, специалисты говорят, что его трудно переводить, но русские весьма почитают его. Я читал драму Пушкина «Пир во время чумы». Почему-то она мне вспомнилась именно сейчас.
Хорст испытующе посмотрел на Шлидена.
Тот, казалось, не слушал своего нового друга, сидел к нему вполоборота, равнодушно оглядывая зал. «Спокойно, Вернер, спокойно», — твердил про себя в это время фон Шлиден.