ения устава. Но почему-то Люси смущала сама простота этого открытого суда. Никакого страха перед Божьей карой она не испытывала, мешала детская робость перед старшими и нечто, подрывающее все величие ее веры. Люси резко одернула себя: почему она не может отделаться от подобных мыслей? Она нахмурилась. Не следует так легко поддаваться сомнениям.
– Лицо Бенедикта сияло небесным светом, и крестьяне собрались вокруг и с благоговением слушали его…
В этот момент прозвонил колокол, и при первых властных звуках Эмилия, словно громом пораженная, резко остановилась в середине предложения. Это было восхитительно – безоговорочное подчинение уставу, и Мари-Эммануэль, как всегда внимательно наблюдающая за всеми, встала с кресла с прямой спинкой, в знак одобрения слегка наклонив голову. Покорную Эмилию уже успели оценить за ее добродетели.
Вслед за наставницей сразу же поднялись все остальные и затем в молчании преклонили колена перед статуей Святейшего Сердца Христа, стоящей на лакированной консоли рядом с аналоем.
Зазвучал гимн «Приди, Дух Творящий»:
О Сотворитель Дух, приди
И души верных посети,
Дай смертным неба благодать,
Чтоб сотворенное спасти.
После слова «аминь» настала короткая пауза для размышлений, потом наставница встала и пошла в соседнюю комнату, за ней цепочкой строго по старшинству последовали все прочие. Комната уже была подготовлена – посредине стояло единственное большое кресло, а вокруг него, как спутники планеты, полукругом располагались небольшие сиденья.
Направившись прямо к своему трону, Мари-Эммануэль с важным видом уселась, а послушницы стояли, каждая перед своим местом, ожидая разрешения сесть. Какое-то мгновение она смотрела поверх их голов, потом ее выразительный взгляд дал согласие. Послышалось негромкое шуршание, вновь наступила тишина, и опять все внимание оказалось прикованным к этой центральной фигуре. Люси ощутила в душе мятежное беспокойство, причиняющее ей такое огорчение. Наблюдая за Мари-Эммануэль, которая в тот момент бесстрастно изучала блокнот с записями провинностей, обнаруженных за прошедшую неделю, она захотела поскорее отвести глаза.
Она любит Мари-Эммануэль – должна любить и уважать ее – это безоговорочные вещи в Божьем доме. Однако, недавно сделавшись новициаткой, она по-прежнему испытывала смутную тревогу. Подобное предубеждение наверняка неуместно. Здесь все они сестры в объятиях Иисуса, они связаны друг с другом общей любовью, живут под одной крышей, и Люси всем сердцем желала отдавать и получать эту любовь.
Почему тогда ею владеет эта странная безотчетная уверенность, что между ней и Мари-Эммануэль никогда не будет взаимопонимания? Во время постулата Жозефина, отчитывая Люси за какую-либо провинность, улыбалась, но эта наставница, надменная и отстраненная, не улыбается никогда. Да, ее блеклые, все замечающие глаза холодны, она будто вовсе лишена человеческих эмоций, от нее веет ледяной невозмутимостью. Даже то, как она поставила себя в этом малозначащем судилище, говорит о ее суровости. Она осознает свой долг и сделает все для его исполнения. Если змея надо убить, она убьет его и сотрет изуродованный труп в порошок.
А сейчас, расправив головной убор характерным жестом красивых рук – Люси он был хорошо знаком, – наставница остановила взгляд на первой послушнице. Обвинительный капитул начался. Повисла напряженная тишина. Оглашения преступлений одни ожидали с нетерпением, другие – со страхом, кому-то нравилось это зрелище, кто-то едва его выдерживал. Впрочем, эта пустяковая интерлюдия вносила разнообразие в монотонную монастырскую жизнь.
– Начинай, – коротко приказала Мари-Эммануэль.
Тотчас же послушница бухнулась на колени, и под ударом ее тяжелого тела гулко отдались эхом половицы. Бодрая и невозмутимая, она механически затараторила:
– В праведном смирении каюсь во всех ошибках, которые совершила против устава, в особенности, – она перевела дух, – в том, что во мне нет истинного понимания бедности, раз я сломала иглу, когда шила.
Наставница закрыла глаза, – казалось, она размышляет.
– Три раза произнесешь «Отче наш», – бесстрастно заявила она. – А в будущем осторожнее обращайся с иглами. Они очень дорого обходятся общине.
Первая послушница почтительно кивнула и принялась шепотом читать молитву, в то время как следующая, молодая итальянка по имени Ассунта, упав на колени перед наставницей, поспешно и нервно заговорила:
– В праведном смирении каюсь во всех ошибках, которые совершила против устава, в особенности… в особенности… – запнулась она, – в особенности в том, что я лишена монашеской скромности, поскольку слишком быстро хожу по коридорам.
Последовала пауза, неловкая пауза. Мари-Эммануэль медленно открыла свои белесые и вместе с тем пронзительные глаза.
– Больше тебе нечего сказать?
– Нет, матушка, – мучительно покраснев, ответила Ассунта. – Не могу вспомнить.
– Пожалуйста, постарайся вспомнить, – последовала холодная реплика.
– Мне… мне никак не вспомнить, матушка, – промямлила женщина.
Краска моментально схлынула с ее лица, но оно не стало смуглым, каким было от природы, а покрылось мертвенной бледностью. Мари-Эммануэль спокойно возвела очи к потолку, отчего тишина вдруг стала гнетущей.
– Вчера я осматривала твой шкафчик, – безучастно проронила она, – и обнаружила два носовых платка, лежащих под полотенцем. Как тебе хорошо известно, это против правила. Тебе объясняли, что большие предметы должны лежать снизу. Носовые платки должны быть сверху полотенца, а не наоборот. – Она умолкла, потом язвительно прибавила: – За это ты три раза прочитаешь «Аве Мария» – les bras en croix[41] – в трапезной во время обеда.
Люси невольно почувствовала, как у нее в душе что-то защемило – таким пустячным был проступок, таким жалким было смирение преступницы. Люси давно обратила внимание на сестру Ассунту – невысокую и неприметную женщину, набожную и учтивую, болезненно реагирующую на любое неодобрительное слово. Наказывать столь слабое создание наверняка несправедливо, это проявление мелочного злобного тиранства. Вновь на Люси горячей волной нахлынуло чувство, которого она так страшилась. Придавать значение тому, где лежат носовые платки, серьезно рассуждать о месте полотенца – ну разве это не абсурдно? Неужели она, Люси, допускает, что такое возможно? Она поджала губы и нервно стиснула пальцы. Ее душа горела и трепетала от стыда. Да, она испытывала тот же унизительный стыд во время предыдущих «покаяний». Почему, почему… так получается? Вздрогнув, она взяла себя в руки. Она не должна так думать, ей следует обуздать свой чересчур пылкий нрав. Это грех – и тяжкий грех – осуждать власть, поставленную над ней волей Господа. Она опустила глаза. Ее очередь медленно приближалась.
Эта женщина небрежно отнеслась к церковной службе. Три «Аве Мария».
Следующая разговаривала с принявшей постриг монахиней. Только две «Аве Мария» – наверняка любимица.
Была одна, нарушившая тишину. Три «Отче наш» и нотация.
Другая призналась, что оставила еду на тарелке. Да, три «Глории» на коленях за чешуйки, оставленные на хребте селедки.
А вот эта новициатка была чересчур сдержанной во время отдыха. Эта ошибка относилась и к Люси – ей было никак не выдавить из себя звонкий смех и щебетание, свидетельство чистого сердца.
Но ах! Ей не следует так думать – это несправедливо, неправильно и противоречит святому уставу! Она взглянула на следующую послушницу, преклонившую колени. Эта была Маргарита, которая пролила воду на пол в коридоре. Здесь нотация была долгой. В минувшем году на покрытие пола лаком было потрачено двадцать франков. А вода портит лак.
Экзекуция шла своим чередом. Каждой женщине было в чем покаяться – ужасным грехом против смирения были бы клятвенные заверения в собственной невинности: какая самонадеянность! Кроме того, устав предписывал доносить на ближнего, так что разумнее было донести на самого себя. Все же, если признать эти промахи, перемножить их и усилить, они весили бы как перышко на чаше весов. Все это бессмысленно и непостижимо – какая-то детская игра в фанты! Как! Она снова думает об этом? Люси в смятении нахмурила лоб, стала кусать губы, а потом про себя произнесла молитву. Неудивительно, что она боится «покаяния» – ведь оно склоняет ее к подобным дурным мыслям. Она должна – обязана перебороть это грешное упрямство своего духа и покорно подчиниться Божьей воле.
Скоро наступит ее очередь. Рядом с ней беспокойно задвигалась Вильгельмина, полное лицо которой выражало тревогу. Приоткрыв рот и зачарованно уставившись на Мари-Эммануэль, она, казалось, была во власти мрачного предчувствия, как миролюбивая корова, которой угрожает ужасное бедствие. Упав на колени, она с трудом проговорила:
– В праведном смирении каюсь во всех ошибках, которые совершила против устава, в особенности… в особенности… – Запнувшись, она сильно смутилась, потом ее полная грудь заколыхалась, она сглотнула и с запинкой произнесла: – Я ничего не могла с этим поделать… сегодня утром я разбила свой кувшин.
Воцарилась неловкая тишина.
– Почему ты мне не сказала? – спросила Мари-Эммануэль.
Широко открыв рот и с глупым видом ворочая головой, Вильгельмина смущенно заморгала.
– Ты ведь знаешь, что все разбитые предметы нужно относить вниз и складывать на приставном столике в трапезной, – более резким тоном сказала наставница.
Но Вильгельмине было уже невмоготу – пуская слюни, она истерически зарыдала, после каждого громкого всхлипывания шумно втягивая воздух.
Несколько мгновений Мари-Эммануэль бесстрастно разглядывала ее, потом холодно произнесла:
– Встань. Возьми свой стул и сядь в углу комнаты спиной ко мне, чтобы я тебя не видела.
Всхлипывая, Вильгельмина поднялась на ноги, перетащила свой стул в угол и, словно наказанное дитя, села, как ей было велено. Еще долго воздух сотрясался от ее стенаний, напоминающих рев животного, и Мари-Эммануэль выжидала, пока они не стихли.