Теперь настала очередь Люси. Она опустилась на колени. Что она скажет перед этим собранием? В голову пришла мысль – да, она тоже не веселится во время перерыва на отдых. Излив в потоке слов свою вину, она ждала искупления. Но искупления не получила.
– Тебе больше нечего сказать?
Она вздрогнула, как от внезапной боли, и, подняв глаза, увидела, что Мари-Эммануэль критически наблюдает за ней. Неужели вопрос задан ей, Люси? Она ничего не ответила.
– Не твоя ли обязанность на этой неделе чистить раковины для умывания?
Насупив брови, Люси медленно ответила:
– Да, матушка.
Это действительно была ее обязанность, и Люси тщательно выполняла ее – раковины были безупречно чистыми.
Но наставница продолжала:
– Сегодня я обнаружила два обмылка, оставшихся от большого куска и лежащих в мыльнице. Это не отвечает уставу. В инструкции говорится, что в подобных обстоятельствах большой кусок мыла следует убрать, а обмылки поместить на кусок муслина и использовать. Ты этого не сделала.
Люси подняла голову. Скрывается ли в этих блеклых глазах неприязнь? Невозможно. Она сердито отбросила эту мысль и заставила себя сказать:
– Да, матушка.
– Ты ведь понимаешь, что еженедельные обязанности должны выполняться безупречно?
Ужасающая мысль – обмылок по сравнению с вечным спасением души. Однако Люси совладала с собой.
– Да, матушка.
Опустив голову, она получила отпущение грехов и резкий нагоняй. Несколько раз прочитав «Отче наш», Люси поднялась с колен. Она была последней. Церемония «покаяния» завершилась. Люси вздохнула с облегчением. Все окончилось – до следующей недели.
Глава 8
Цветущие персиковые деревья монастырского сада роняли лепестки на траву, устилая ее белой пеной. Раскрылись длинные листья жимолости, и зеленые беседки, увитые глицинией, были словно в лиловых брызгах. Темно-пунцовый бук за церковью стоял в сияющем великолепии, обласканный светом и ароматами поздней весны.
Однако сладкая истома этой поры была далека от Люси – далека, как сон. Не ощущала она и дуновения свежего ветра – сидя за шитьем в рабочей комнате для новициаток, она была поглощена своими мыслями. С приходом весны и лета она внешне изменилась – насколько, она не знала, ибо здесь, как и в помещениях для кандидаток, не держали зеркал, а устав не разрешал разглядывать собственное тело. Фигура Люси тонула в монашеском одеянии, однако было очевидно, что она похудела, сильно похудела, плечи стали совсем костлявыми. Казалось, на ее лице, сжатом белым чепцом до узкого овала, остались одни глаза. Тонкие руки двигались немного нервно.
Она, конечно, замечала, как усохло ее тело, однако воспринимала этот факт без сожаления. Вероятно, причиной такой потери веса стал рацион, хотя для кого-то он мог быть достаточным и даже полезным. Она буквально заставляла себя проглатывать эту непривычную пищу, которая, по-видимому, не полностью усваивалась. Но Люси не знала точно, в этом ли дело, да ей, впрочем, было безразлично. Подобно тому как грубела кожа у нее на коленях, с ней происходили постепенные перемены, но она не придавала этому значения. Пустяки, и ничего более! Она не станет думать о своем здоровье или признавать последствия своей немощи. Один или два раза на ум ей приходило одно деликатное замечание Эдварда, но она сурово отмахивалась от него. Она одолеет жизнь, вопреки его напыщенному предсказанию. Непонятно откуда взявшаяся нервозность, учащенное сердцебиение, когда кто-то неожиданно к ней обращался, приступы головокружения, после которых оставалось странное ощущение парения, – все это она решительно игнорировала.
Нет. Ей есть о чем подумать, помимо этого. Когда Люси спрашивали, как она себя чувствует, она отвечала, что хорошо, вполне хорошо, безотчетно гордясь твердостью своего ответа. Но ею двигала не одна гордость, но также и воля, разум, нацеленный на более существенные вещи, чем мелочные заботы о еде и здоровье, – разум, занятый напряженными размышлениями, которые уже много недель терзали ее.
Внутренняя борьба – Люси не могла освободиться от нее, от этого постоянного конфликта. Она молилась об обретении покоя, неустанно боролась с собой. Но все же ее охватывали неясные мрачные предчувствия. Забыты были ее мечтания о праведных женщинах с обликом Мадонны, с нежной грудью и лицом, чистыми руками и безмятежной медоточивой речью. Почему она так представляла себе жизнь монахинь? Они были обыкновенными женщинами – как это однажды давным-давно сказал Джо? – «Мы всего лишь люди, верно?» Да, они тоже люди. Но до чего в них подавлено все человеческое! Здешняя диковинная, обособленная жизнь сильно отличалась от того, что она ожидала. Сама странность этой жизни вызывала порой мучительное замешательство. Зачем она, Люси, находится здесь, в этом необычном одеянии, среди иностранок, подражая их языку, их щебету, их инфантильному поведению? Ради любви к Богу. Сюда ее привел Бог, и здесь она останется. Таков был ответ – ответ, с помощью которого она яростно стремилась прогнать эту ужасную неуверенность.
Тем не менее страх не покидал ее. И страх этот исходил от матушки Мари-Эммануэль, постоянно маячившей перед ней.
В последнее время Люси со странным беспокойством ощущала сильную антипатию к наставнице – почти ненависть. И она была взаимной. Думая о ней, Люси ежилась. Этого не может быть. Под кровом Божьего дома человеческие отношения должны быть пронизаны высшей любовью. Но чем, кроме ненависти, можно объяснить эту постоянную травлю? Травля – вот подходящее слово.
Мелькала игла, а Люси снова и снова анализировала события последних недель, цепляясь за обидные воспоминания, терзая себя собственными мыслями и болезненным переживанием своих унижений, столь пустяковых, что они оскорбляли ее самой своей банальностью. Скажем, на этой неделе. Обычный осмотр ее шкафчика – два носовых платка сложены недостаточно аккуратно. Осмотр кельи – на покрывале осталась небольшая складка, на пол пролита капля воды. «Ça mange le vernis!»[42] – бросили Люси с неподражаемой горечью.
В наказание за подобные промахи она должна стоять, как ребенок, и выслушивать нотации Мари-Эммануэль. Одно это имя, названное про себя, заставило Люси сжать губы, и игла замелькала еще быстрее. В тот первый вечер на вокзале, улыбнувшись при встрече, она интуитивно почувствовала холодность наставницы, но теперь эта холодность, казалось, пронизана жгучей неприязнью. И с какой яростью Люси могла бы ответить на это чувство! Но нельзя, она должна скрывать гнев, искоренять его. Однако придирки Мари-Эммануэль так несправедливы! Почему радость и восторг молитвы должны страдать от уколов вечного неодобрения? При этой мысли Люси нахмурилась.
Или воображение играет с ней шутки? Нет, не может быть. Она живет в постоянном предчувствии беды, ощущая, что к ней относятся особо. Ей не раз пришлось убедиться, что Мари-Эммануэль ненавидит ее.
Даже сидя за шитьем с опущенной головой, Люси, казалось, ощущала на себе взгляд холодных блеклых глаз. Помимо своей воли она бросила взор в переднюю часть комнаты, и моментально ее охватила тревога, ибо на нее спокойно смотрела наставница, которая, казалось, невозмутимо читает ее мысли.
Люси поспешно опустила глаза на шитье, раздраженная собственным дурным предчувствием. Чего ей бояться? Она не страшится никого, кроме Бога. В жизни ей всегда хватало смелости ходить с высоко поднятой головой. Люси непроизвольно напряглась.
Вокруг нее другие новициатки, человек двадцать или больше, сидели на низких скамьях за длинными столами и молча шили, не подозревая, какое смятение творится в душе Люси. Вдруг она почувствовала слабость, уставшая рука онемела, но Люси продолжала подрубать напрестольную пелену. Работа была почти окончена, и через некоторое время Люси перестала шить и положила пелену себе на колени. В тишине раздался голос Мари-Эммануэль:
– Работа окончена?
– Окончена, матушка, – ответила Люси, избегая ее взгляда.
Почему она не смотрит в глаза наставнице? Это тоже покорность?
Наставница поднялась, подошла к Люси, тщательно осмотрела работу.
– Ай-ай-ай! – Она защелкала языком, потом подняла пелену. Почудилось ли Люси, или наставница сделала это с презрением? Последовала фраза: – Как ты умудрилась измазать эту вещь!
Интонация, с которой было произнесено слово «измазать», показалась Люси дьявольской. «Измазать!» Ее охватила дрожь, в груди дико заметался демон, требующий ответа. В чем ее обвиняют?! Вещь дали ей испачканной. Наставница знала об этом, так же как и о том, что руки у Люси безупречно чистые.
– Разве не понимаешь? – настаивала Мари-Эммануэль. – Ты испачкала эту вещь.
Губы Люси сложились для ответа: «Да, матушка», но потом что-то в ней сломалось и яростное негодование прорвалось наружу. Не имеет значения, что устав предписывает смиренное признание всякой несправедливости, покорное искупление никогда не совершенных проступков! Люси с вызовом вскинула подбородок.
– Разве вы не понимаете? – отчетливо процедила она. – Эта вещь была испачкана, когда мне ее дали.
Какое ужасающее нарушение устава! Это неслыханное возражение заставило всех прочих послушниц в оцепенении открыть рот. Однако Мари-Эммануэль оставалась совершенно спокойной. Ее бледные губы искривились в непонятной гримасе. Она полностью проигнорировала реплику Люси и, осторожно держа пелену, невозмутимо произнесла:
– Довольно. Перед обедом поцелуешь ноги всех присутствующих, а во время обеда во искупление будешь стоять на коленях – раскинув руки крестом.
Наставница повернулась и двинулась к своему месту. Люси держалась прямо, ее худое лицо побелело, голова кружилась, в ней словно плавал какой-то туман.
Почему должна она подчиняться такому… такому тиранству? Этот вопрос жег душу огнем. Этому нет оправдания, это несправедливо. Господь не хочет, чтобы Его мир был таким – мелочным и незрелым. Неужели она должна с опущенной головой пресмыкаться во прахе? Должна ли она отказаться от собственного «я», обеднять свой дух, лишать себя всего, чтобы только обрести это совершенство, о котором ей прожужжали все уши? В человеческой душе должна заключаться мощь, а не это увядшее, бескровное бессилие, насаждаемое здесь.