– Вы так добры, – прошептала она, до глубины души тронутая этим простым проявлением человеческой доброты.
– Это младенец Иисус, – сказала старушка и закивала. – Такой милый, кроткий. Благословенна Дева Мария, ставшая матерью этого дитяти. Тебе нравится?
– Да, нравится, – тихо сказала Люси.
– Держать на руках Младенца… – вздохнула Адриана. – В самом деле завидую доброй Богоматери.
Люси с трудом сдерживалась. Грудь разрывалась от нахлынувших чувств, она всхлипнула, пытаясь подавить рыдания. С глаз словно упала пелена, и она увидела себя с маленьким сыном на берегу близ Ардфиллана. В душе боролись противоречия: она терзалась мукой и вместе с тем была охвачена сильным желанием достичь духовных высот – желанием, которое стало сущностью ее жизни. Люси застыла, непроизвольно сжимая в руках картинку. Потом, не говоря ни слова, скованным шагом побрела прочь. Старая монахиня посмотрела ей вслед кроткими печальными глазами, медленно повернулась.
– Je vais la suivre[45], – пробормотала она. – Je vais la suivre.
Они начали встречаться и беседовать в саду. Это было немного странное общение, не совсем соответствующее уставу, но в тот период жизни Люси дружба Адрианы – если это можно было назвать дружбой – была как передышка, как внезапное вмешательство добрых сил перед лицом надвигающейся беды. Люси, казалось, привязалась к старухе, стараясь научиться у нее спокойствию, к которому так отчаянно стремилась.
Шестьдесят лет в духовном сане! Сумей Люси постичь глубины души старой монахини, она наверняка разрешила бы мучившую ее вечную загадку. И Люси подталкивала Адриану к этому откровению.
– Да, на празднике Двенадцати святых мучеников исполнится шестьдесят лет, как я ношу одежду монахини.
– И теперь вы испытываете великое счастье – эта жизнь дала вам все, чего вы хотели? – напирала Люси.
– Счастье для меня – погреть старые косточки на солнце, – с довольным видом ответила Адриана, – кроме того, приближается моя годовщина, которая приходится на праздник Двенадцати святых мучеников! Подумать только!
– Но…
– Ах, я вступала в общину с великим пылом и рвением, – задумчиво пробормотала старуха. – Я это помню. Как моя бедная мать рыдала, когда я приняла постриг! На самом деле она была против. Но потом… все это рвение… не знаю. – Она замолчала. По ее кроткому сонному лицу ползала муха. – Понимаешь, – после паузы сказала она, – в этой жизни все время заставляешь себя что-то делать. Однажды я прочла об одном великом святом – не помню где, теперь я быстро все забываю. Он не раз в своей монашеской жизни испытывал благодать подлинного религиозного экстаза и постоянно молился об этом. Но, несмотря на это, во имя доброго Бога он заставлял себя делать то, чего ему не хотелось. Он говорил: «Я верую». Вот она, вера. И это можно понять. – Она вновь мечтательно умолкла. – Я сама не святая, но и у меня точно так же.
Люси с тревогой взглянула на нее.
– Но награда, сестра… – пробормотала она, – награда после смерти.
– Я не хочу умирать! – с неожиданной резкостью ответила Адриана, отчего муха слетела с ее носа, словно услыхав что-то гадкое. – Я нахожу жизнь приятной – грею старые косточки на солнышке и вполне довольна. А еще есть милые воспоминания. – Она просияла улыбкой, окрашенной этими воспоминаниями, когда ее память – память престарелой женщины – легко обратилась к далекому детству. – У меня дома в Льеже было прелестно. В углу двора росла смоковница, под которой я обычно играла. Однажды меня взяли на большую ярмарку – на две недели приехали цыгане, и их детям были даны наставления. На меня надели голубое платьице, а мои волосы все были в мелких кудряшках. «Mon petit chou frise»[46] – так меня называл папа.
Она забормотала что-то несвязное, и Люси с возрастающим беспокойством спросила:
– Но, конечно… конечно, вы хотите быть с нашим Господом?
Наступила долгая пауза, потом старая монахиня медленно заговорила:
– Это очень странно. Да, очень странно. Однажды в Италии, где я много лет провела в монастыре нашего ордена, был такой случай. Там жил архиепископ, по возрасту отошедший от дел, очень старый праведный человек. Вдруг он заболевает. И что же? Он не восклицает: «Я слишком стар! Но я верую, так дайте мне умереть, чтобы вкусить великое счастье пребывания с Богом!» Нет-нет! Он требует врача и специалистов. Назначена операция. Да, он соглашается на лечение. И поправляется. И он доволен, очень доволен и возносит благодарственные молитвы. Удивительно, правда?
Прозвучал колокол, возвещая об окончании перерыва на отдых, и Люси в полном замешательстве отправилась в церковь – помолиться о своем месте на небесах, достичь которых Адриана не стремилась.
Она не дождалась от старой монахини благочестивых разъяснений, хотя беспокойно доискивалась их, однако обрела в ее обществе утешительное спокойствие. Люси на удивление сильно привязалась к Адриане. Укрыться в час отдыха от вездесущего взгляда наставницы, от этих бесконечных восклицаний: «О-о, матушка!», «Взгляните, матушка, вот первый каштан!», «Как быстро вырос пони!» – было невыразимым облегчением.
Когда какой-нибудь упрек со стороны Мари-Эммануэль приводил Люси в трепет или ее охватывало беспокойство, она заставляла себя думать о старой женщине со стоическим выражением лица. Это было ее единственным утешением. Сама случайная мысль о том, что она может поговорить с Адрианой во время отдыха, поддерживала ее, укрепляла ее терпение. Старая Адриана невольно стала противоядием от Мари-Эммануэль. Люси чувствовала, что, не будь этого чудодейственного умиротворения, она наверняка увязла бы в трясине ненависти. Казалось, неприязнь Мари-Эммануэль растет, как и молчаливая антипатия между ними. Все же Люси обуздывала свой нрав, настраивая себя на страдание и покорность. Она будет продолжать свой путь. Она заставит себя идти дальше.
Наступил канун праздника Двенадцати святых мучеников. Поскольку наутро ожидалось также празднование годовщины служения Адрианы, Люси беседовала с ней дольше обычного. Старушка подарила ей еще одну картинку, и, когда прозвонил колокол, Люси, чуть улыбаясь и держа в руках подарок, направилась к выходу из сада. И тут она почувствовала на себе острый взгляд Мари-Эммануэль. Улыбка сразу слетела с лица Люси, и она торопливо спрятала картинку в карман. Не было сказано ни слова. И все же она поежилась и склонила голову, словно под внезапным порывом ветра. «Это ничего не значит, – говорила она себе, – ничего!» Тем не менее воспоминание о взгляде наставницы преследовало Люси весь день. Она физически ощущала холод этих пристальных глаз, и ее охватывала дрожь. Неприязнь к Мари-Эммануэль не переставала терзать Люси. Значит, все ее домыслы – это правда! Всем своим слабым существом она ненавидела и презирала наставницу. Но такого нельзя допускать! Она должна любить ее и подчиняться ей. Отныне ее жизнью должен руководить принцип: «подставь другую щеку». На вечернюю молитву в церковь Люси пришла в сильном волнении. Она должна смирить в себе этот мятежный дух. Она должна… должна подчиниться.
Не сводя глаз со сверкающей дарохранительницы, она молилась молча, с трепетным жаром. О-о, как же она молилась! Она молилась о том, чтобы милость Господня не иссякла, чтобы ей был ниспослан знак – некое знамение о благодати и покое.
Люси вышла из церкви с влажными, горящими от религиозного пыла глазами, чувствуя необычайный душевный подъем. Она обрела стойкость, которая поможет выдержать беспокойную ночь!
Покинув часовню последней из послушниц, Люси не сразу поднялась по лестнице, а прошла по коридору к небольшой боковой двери, которую она ежевечерне должна была запирать, – несложная обязанность, одна из многих, порученных новициаткам. Но не успела она этого сделать, как на ее пути встала фигура, выступившая из тени под лестницей. Это была Мари-Эммануэль.
– Минуту, если не возражаешь, – сдавленным голосом произнесла наставница.
Люси вздрогнула. Устав провозглашал всеобщее безмолвие после вечерних молитв – правило, нарушаемое редко и с большой осмотрительностью в крайнем случае. Она остановилась, охваченная дурным предчувствием, с удивлением глядя на наставницу, показавшуюся в полутемном коридоре. Сумрак, казалось, был заполнен звенящей тишиной.
– Я не успела сообщить тебе, – холодно и четко продолжила Мари-Эммануэль, – то, что тебе надлежит узнать до завтра. – Она умолкла, ее прямая, закутанная в монашеское одеяние фигура в полутьме выглядела почти нечеловеческой. Потом добавила ледяным тоном: – Это касается сестры Адрианы.
Люси почувствовала, как у нее сжимается сердце. Не этого ли знака она просила? Она похолодела, руки и ноги вдруг обмякли.
– Я заметила, – сказала наставница, неумолимая, как судья, – что вы подолгу бываете вместе в часы отдыха. Такая близость не благочестива. Сестра Адриана имеет привилегии для престарелых, но у тебя их нет. Понимаешь?
Понимает ли она? Бледность ее настороженного лица, маячившего в сумраке коридора, без слов отвечала на этот вопрос. Значит, все так, как она ожидала. Люси вдруг ясно осознала, что вновь подошла к краю, за которым ее ждут унижение, несправедливость и упреки. Вновь и вновь – неужели это никогда не кончится? Ее щека неожиданно задергалась от тика, но Люси не шевельнулась и ничего не ответила.
– Чтобы стать хорошей монахиней, – вещал неумолимый голос, – необходимо отказаться от всего.
В этом голосе не было раздражения, лишь холодная властность. Но Люси по-прежнему молчала.
– Ты это понимаешь? – неспешно, размеренно опять произнесла наставница.
Она умолкла, ожидая ответа.
Люси вздрогнула. Момент был подходящий – не тот знак, о котором она молилась, но что-то другое, лучшее! Перед Люси стояла та, что унижала ее. Они были одни. Вот она, долгожданная возможность! Люси неистово ухватилась за нее, и тяжесть, прежде давившая на сердце, вдруг отпустила. Тонкие ноздри Люси затрепетали, бледные губы сжались в тонкую линию, и с язвительным презрением она спросила: