Три любви Достоевского — страница 40 из 47

Анна Григорьевна кое-что из этого смутно чувствовала и, назвав «это» болезнью, приняла как крест все ее осложнения и последствия, даже не пробуя вылечить его:

«Я никогда не упрекала мужа за проигрыш, никогда не ссорилась с ним по этому поводу (муж очень ценил это свойство моего характера) и без ропота отдавала ему наши последние деньги».

Ей только было до слез жаль серег и брошки, их не удалось выкупить, они так и погибли у ростовщика, но она о них горевала втайне, чтоб Федор Михайлович не заметил. Немного женщин было бы способно на такое самопожертвование, и немного женщин могло бы удержаться от напрасных попыток остановить страсть аргументами разума и логики, то есть «черпать воду решетом».

Он, конечно, замечал ее страдания и казнился в душе, и еще больше любил ее за кротость, делал смешные вещи, чтоб доказать ей свою нежность: приносил толченого сахара для любимого ею лимонада, выиграв два талера, покупал ей цветы или устраивал неожиданно чай с пирожными – и она от этого была гораздо более счастлива, чем если бы он благоразумно и расчетливо отложил эти же деньги на обед или квартирную плату: тут она забывала о своем мещанстве не менее основательно, чем Федор Михайлович – хотя ей было чуждо мотовство Достоевского и она умела считать каждую копейку. Но в некоторых случаях она ему не перечила и не упрекала за расточительство: она была убеждена до конца дней, что он – милый, простой и наивный человек, и что с ним часто следует обращаться, как с ребенком. Он в этом видел только проявление настоящей любви – и, пожалуй, был прав. Ее матери он пишет из Баден-Бадена:

«Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня, и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что кажется я бы теперь без нее умер».

Даже в самые мрачные баденские вечера она рассеивала его хандру своими шутками и смехом: ведь несмотря на все невзгоды, ей было только двадцать с лишним лет, и она не могла удержать кипения и веселья молодости. Но с какой радостью оставила она злополучный Баден-Баден! Они ехали в Женеву через Базель – и там она опять убедилась, как широка и противоречива натура Достоевского. Еще вчера он ничем не интересовался, кроме красного и черного, чета и нечета – а сейчас в Базельской пинакотеке застыл перед картиной Ганса Голбейна, изображавшей снятие со креста {29} : Христос в ней, уже предавшийся тлению, вид его окровавленного, израненного тела ужасен. Анна Григорьевна ушла, чтоб не мешать Достоевскому, вернулась через двадцать минут – он всё еще стоял, как прикованный, лицо его было такое взволнованное и перекошенное, что она испугалась – сейчас припадок. Но, верная своему «невмешательству», отошла в сторону, стушевалась и ждала, не беспокоя его, не говоря ни слова, ничем не выдавая своего присутствия.

Глава восьмая

В Женеве она заметила, что он стал менее раздражительным, хотя часто ворчал: мрачный город со скверным климатом, протестанты, а пьяниц бездна, и верх скуки. Жили на то, что высылала мать Анны Григорьевны, и постоянно закладывали вещи к концу месяца. Кроме Огарева {30} , к ним никто не приходил, они у него иногда перехватывали десять франков до ближайшей получки. Одиночество не смущало Анну Григорьевну, она говорила, что «ужасно счастлива». Он писал Майкову: «Очень, очень радовало меня, что Анна Григорьевна решительно не скучала, хотя я и не очень веселый человек для житья в продолжение шести месяцев сам друг вдвоем, без друзей и знакомых». Он всё боялся, как бы она не соскучилась «на необитаемом острове» и жалел, что нет денег для поездки в Париж. Некоторые биографы вообразили, будто он не повез ее туда, потому что был там с Аполлинарией: но ведь он ездил с Анной Григорьевной не только в Баден-Баден, но и в Берлин, и в Италию – т. е. туда, где жил с Аполлинарией.

В конце 67-го и начале 68 года они вели в Женеве очень скромный и регулярный образ жизни. Достоевский обожал одинаковость в расписании дня. Вставали, как в Дрездене, часам к одиннадцати, Анна Григорьевна потом гуляла, что-нибудь осматривала, а он работал, сходились к трем в ресторане на обед, потом она шла отдыхать, а он просиживал часами в кафе дю Мон Блан за чтением русских и иностранных газет. В семь часов они обыкновенно совершали общую прогулку по набережным и главным улицам Женевы, останавливаясь у освещенных газом и плошками витрин магазинов, и выбирали те вещи, которые он бы подарил ей, если бы был богат. Эти воображаемые покупки очень их тешили. Придя домой, он растапливал камин, они пили чай, вечерами он или диктовал ей написанное предыдущей ночью, или читал. Он любил Диккенса, читал «Николай Никкльби», с удовольствием перечитывал «Несчастные» Гюго – этот роман он очень высоко ставил. А ее заставлял читать своего любимого автора – Бальзака. «Отца Горио» он привёз для жены из Петербурга. Анна Григорьевна ждала ребенка и на досуге всё шила и вязала. Он писал «Идиота».

Уже и тогда Анна Григорьевна поняла, что он органически не был способен на долгую идиллию, что ему всё еще нужно было перебивать размеренное, им же самим налаженное существование сильными ощущениями. Ему необходим был порядок для работы и беспорядок для вдохновения, в мещанский быт он уходил от слишком сильных волнений мысли и воображения. Без гроз и бурь он задыхался, а рулетка была одним из душевных громоотводов. И Анна Григорьевна сделала то, на что вряд ли отважилась бы женщина более опытная, но менее чуткая: сама предложила мужу поехать в Саксон ле Бэн, где была рулетка, когда увидела, что он киснет, а работа не спорится. Он сперва противился, но затем уехал – и всё произошло как по нотам: выигрыш, проигрыш, заклад обручального кольца и зимнего пальто, отчаяние, холод и голод, слезные письма многотерпеливой жене и возвращение домой по билету третьего класса. Но результат оказался безошибочным: после этой встряски он в ноябре написал почти сто страниц «Идиота». Он уверял, что никогда у него не было идеи богаче и лучше, чем та, что выяснилась в романе, но он был недоволен ее воплощением. «Безмерная задача, – говорил он о моральной и идейной основе «Идиота», этой трагедии христианского милосердия и любви в столкновении со страстями и скверной мира, – но выполнение неудовлетворительное».

Впрочем, так у него бывало всегда: он восторгался сюжетами и идеями задуманных произведений, но хмурился в процессе их писания и повторял, что всё выходит не так, недостаточно хорошо и ярко. Про «Идиота» сомнения его были весьма велики, и он писал Майкову: «У меня единственный читатель Анна Григорьевна, ей даже очень нравится, но она в моем деле не судья». Судьей она не могла быть не только потому, что одобряла всё, сделанное мужем, и точно лишалась элементарного критического чутья, слушая или читая его произведения, но и от того, что и по существу была довольно ограничена в своих художественных вкусах. Он избегал разговаривать с ней на теоретические темы и не искал в ней философской или религиозной глубины. В первые годы брака она попросту не могла возвыситься до его уровня. Впрочем, она охотно училась, и это его трогало, а ее внимание и попытки улучшить условия его труда действительно шли ему на пользу.

«Анна Григорьевна моя истинная помощница и утешительница, – писал он, – любовь ее ко мне беспредельная, хотя, конечно, есть много различного в наших характерах».

Но несмотря, а может быть, и благодаря этому различию сближение их всё усиливалось и в радости и в горе.

В феврале 1868 г. у Достоевских родилась дочь, и он так волновался и так обнимал на радостях женевскую акушерку, что та только руками разводила и всё восклицала: «Oh, ces Russes, сes Russes!» (О, эти русские!). Девочку назвали Софьей, по имени племянницы, дочери Веры Михайловны Ивановой, Достоевский был нежно привязан к Софье Ивановой. В эти годы она была ровесницей Анны Григорьевны, и в дядиной любви, несомненно, таился бессознательный эротический элемент. Он и баловал и ревновал ее не только как родную.

Достоевский был горд и доволен своим отцовством и страстно любил ребенка. Это не помешало ему вновь поехать в Саксон ле Бэн, из которого он посылал раздирающие письма: «Прости Аня, прости милая! Ведь я как ни гадок, как ни подл, а ведь я люблю вас обеих, тебя и Соню (вторую тебя) больше всего на свете. Я без вас обеих жить не могу».

Но маленькая Соня, «милая, ангел», как он называл ее, не выжила, и в мае они опустили ее гробик в могилку на Женевском кладбище. Это был страшный удар не только для Анны Григорьевны, но и для Достоевского. Он рыдал и отчаивался, как женщина, был несколько недель безутешен и никак не мог примириться с тем, что он называл «бессмысленностью смерти». В его письмах этого периода – горестное осуждение мировой несправедливости, сомнение в Божественной мудрости и вопрос об оправдании страдания; его впоследствии сформулирует Иван Карамазов, приводя в пример детские муки, как свидетельство равнодушия Провидения или дорогой цены вселенской гармонии.

После смерти младенца Женева им стала ненавистна, они уехали в Веве, на том же Леманском озере, и на пароходе Достоевский поразил жену, в первый раз жалуясь на судьбу, на все удары и обиды прошлого, как на несправедливость неба. В этот момент не было у него ни смирения, ни христианских чувств – одна боль человека, раздавленного враждебными силами.

В Веве они провели лето, Федор Михайлович работал над «Идиотом», тосковал по умершей дочери, болел, жаловался, что среди этих нависших гор нельзя создать ничего хорошего, – и в конце концов они переехали в Италию. Как при каждом их отъезде, надо было изворачиваться, находить деньги, и вот опять полетели письма, просьбы, телеграммы, и только по разрешении очередной финансовой драмы, не без помощи матери Анны Григорьевны, приехавшей к ним в Швейцарию, удалось двинуться в путь. Ехали в почтовом дилижансе через Симплонский перевал, на крутых взгорьях пассажиры выходили и шли пешком. Анна Григорьевна, в длинном черном платье с кринолином, опиралась на руку мужа, почтальон с любопытством смотрел на этого бородатого мужчину с измученным лицом, нежно ведшего бледную молодую даму в трауре. Путешествие несколько рассеяло их и восстановило здоровье Анны Григорьевны: она была анемична, бледна, а после смерти ребенка совсем измаялась от слез и расстроенных нервов.