Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице — страница 20 из 72

ся, что я очень стар. Или что я – всего лишь тень, заблудившаяся в мире живых!

– Гоните прочь эти страшные мысли, мой принц! С ними вы никогда не вернете себе престол!

– Я сделаю все, что вы просите, моя панна! Но мрачные предчувствия гнетут меня… Благословите меня, Марыся, как Дама благословляет Рыцаря в дальнюю дорогу.

Димитрий встал на одно колено, как шляхтич на пороге церкви, и поднес к губам край пышного платья панны. Ему хотелось зарыться лицом в душистую парчу, ощутить заботу и ласку ее мягких рук. Душистые ладони Марины коснулись его головы.

«Как матушка, благословляет…» – подумал Димитрий. Вспомнилось, как в Угличе он прибегал к матери после игр – запыхавшийся, усталый. Словно щенок, тыкался носом в ее заботливые руки, в мягкий сарафан. И царица-матушка так же гладила его по голове, как сейчас Марина.

Марианна, Марина, Мария – по-московски. Их и зовут одинаково – двух главных женщин его жизни. Скоро, скоро станет панна Мнишек московской царицей Марией Юрьевной. Прочь все сомнения и раздумья! «Пшистко едно!» – как говорят ляхи.

– Я благословляю вас, мой принц… – тихо и нежно прозвенел голос Марианны. – Да помогут вам Пан Иезус, Дева Мария и святой Ежи, покровитель рыцарства! Да не оставит вас рыцарская удача!

Равнина близ Севска, январь 1605 г. Московский дворянин недоросль Федька Рожнов

Поля под белым покрывалом свежего январского снега, дубравы, перелески, где каждая елочка, будто боярышня-невеста на выданье, в белую холодную фату убралась. Деревенек под снежными шапками крыш и вовсе видать бы не было, только дымок из изб курился и высоко в морозном безветренном небе стоял. Варят, должно быть, бабенки жидкую кашицу или пустые щи – одной рукой стряпню мешают, другой люльку с младенчиком укачивают… Мужик-хозяин мрачный сидит, в огонь смотрит. Смекает, как бы зиму прозимовать да чтоб ни воровская, ни царская рать зерно из амбара не покрала, а ему с семейством на еду хлебушка достало и на весну, на сев бы осталось. Война войною – мужику-то какое дело что до самозваного царя Дмитрий Иваныча, что до московского – Борис Федорыча? Его крестьянская доля – ниву орать, хлеб поднимать, оброк с барщиной господину исполнять.

Дворянский недоросль Федька Рожнов, привстав в стременах, зорко оглядывал из-под рукавицы расписные дали. Морозно было, а солнышко на небе, коли лицо к нему обернуть, и припекало лучиком, и глаза слепило. Дозорному же зрить ясно надо: не пробежит ли в полях разъезд воровских ляхов али черкас[36], не явится ли вдалеке вражий передовой полк. Сколько был на войне Федька (а в войске государева князя-воеводы Василий Ивановича Шуйского против безбожного самозванца Гришки Отрепьева был Федька уже другой месяц, в ратном же стане под Добрыничами – тому девятнадцатый день) – все в разведку просился. И от своей сотни разъездом ходил, и к соседям охотником[37] напрашивался. Испытать себя не терпелось – здоровый уже молодец, семнадцать годков скоро, оружен, конен, как и пристало московскому дворянину на царевой службе, а в деле не бывал! Страшатся, что ли, умные головы-воеводы отчаянного черта этого, самозванца Гришку? Или дрожат доброй конницы его после того, как в декабре в меньшем числе изрядно пощипал лихой расстрига под Новгород-Северском большую рать князя Мстиславского? Страшно, конечно. Что ляхи, что запорожцы в конном бою умением прославлены. Так это трус от страха бежит, а храбрец на страх идет! Себя Федька храбрецом считал. По молодой самонадеянности думал, что и с саблей он ловок, и с огненным боем умел – даром, что ли, своей рукою учил его дедушка, Савва Фомич Татаринов, что у самого страшного царя Ивана Васильевича в опричном войске служил? И кобылка у Федьки куда как хороша была – резвая разумница Зорька бахматской породы, четырехлетка, мастью светло-серая, на зависть товарищам по сотне. Федька сам ее жеребенком в татариновском табуне присмотрел, сам объезжал, сам учил. Усердно и радостно училась Зорька, а за Федькой словно собака всюду ходила. Не лошадиная была в ней душа. Обычная лошадь упряма и норовом зла – нет ей большей радости, чем над нерадивым наездником поиздеваться. Человеку она покоряется, коли тот силу ей покажет, и подчиняется из страха и из привычки. Зорька дружить умела. Федьку любила, и, коли случалось им на учении, к примеру, высокий плетень разом не взять, вроде как утешала хозяина, ласково кося на него через плечо выпуклым блестящим глазом: не кручинься, мол, давай еще раз удачи попытаем, я постараюсь! Дедушка Савва Татаринов, как собирал Федьку в Престольную Москву на государеву службу, Зорьку ему подарил. «Негоже, – сказал, – московскому дворянину государева полка без своего коня».

Родителя-то Федькиного Савва Татаринов не жаловал и за дворянина вроде как не считал. Понятно: бывший его, татариновский, холоп Рожонка в дворянское сословие залетел на ловчей службе у блаженного покойного царя Феодора Иоанновича[38] по щедрой его царевой милости. Да еще потом и младшую дочку бывшего своего господина, то есть Федькину матушку, увозом увез да тайно с нею повенчался.

Царь Феодор, даром что телом немощен и духом кроток, любил медвежьей травлей очи тешить. Родитель Федькин отменный ловчий был, бессчетно раз косолапых на рогатину[39], на самый рожон[40] брал, от того и прозвище свое заслужил. Как-то раз на царской забаве огромный медведь, зверь-гора, забор развалил да на людей попер. Один Рожонка не растерялся: одним ударом угомонил косматого. Тогда-то и возвел добрый государь Феодор смелого ловчего в дворянское звание. Однако четей[41] пожаловать то ли забыл, то ли завистливые дьяки в Поместном приказе подгадили. Вернулся Федькин родитель в родное село Татариново свежим дворянином с саблей на боку да без гроша за душой. И стало в селе как бы два дворянина. Один, Татаринов Савва Фомич, – барин, а второй, Рожнов Зеофилакт (имечко-то сие чудное мало кто выговорить умел, Рожонкой по старинке кликали), – не пойми кто. Только загляделась на удалого молодца Рожонку татариновская младшая дочка, черноокая Настенька, вскипела вдруг в ней от любовного жара пламенная кровь предка – крещеного татарского мурзы, и сбежала она из родительского дома к суженому. Венчались родители Федьки Рожнова тайно, а как пришла пора первенцу-сыну на свет явиться, окрестили его Феодором, в честь блаженного государя.

Дворянин Савва Татаринов разумен и мудр был. Дочку он вроде бы простил: восемь девок у него родилось, и, почитай, половина так же отчаянно замуж повыскакивали. Но бывшему холопу своему простить не мог, что не пал в ноги, униженно моля выдать за него благородную девицу. Видеть «Рожонку-охальника» не желал, и, сколько Федька себя помнил, слова между собой его отец и дед не сказали. Но Федьку Савва Фомич привечал: внук как-никак. Баб-то у него в дому всегда хватало: дородная супруга да ослушницы-дочки, а сына Бог не дал.

Мать Федька семи лет от роду потерял. Дважды она еще рожала, трудно да тяжко. Господь братца и сестренку Федькиных в младенчестве прибирал. А мать после хворала тяжко и все плакала. Уложит, бывало, сорванца своего старшего, песенку поет ему колыбельную, а Федьке на лицо горячие слезы кап да кап… Кручина да болезни быстро сделали из живой и смелой Насти тихую печальницу, которая истаяла, будто восковая свеча. Отец еще пытался то охотой, то промыслами пробавляться, но видя, как угасает жена, в отчаянии опускал свои большие сильные руки и все чаще заглядывал в кабак. Федька уж и забыл, когда родителя Рожонку последний раз иначе видел, как либо во хмелю, либо с похмелья.

После того как снесли мать на погост, Федька твердо понял, что земная жизнь – юдоль печали. А что она суть еще и юдоль долга, то ему вскоре дедушка Савва Фомич накрепко внушил. И первый долг их дворянского сословия – московскому государю честно и несебялюбиво служить. Когда пошел Федьке восьмой год, забрал его Татаринов прямо с деревенской улицы, где он с крестьянскими мальчишками в чехарду играл, в барский дом. «Довольно, – сказал, – тебе с огольцами холопского звания взапуски носиться, я из тебя служилого человека делать буду». И сделал. Дядькам да конюхам старый Савва Татаринов Федьку не давал, сам учил. Всем воинским ратным премудростям, коим сам был искусен, учил. Еще читать и писать учил – письменному человеку на царевой службе многие пути открываются. Федька прилежен был – нравилось ему и железом бранным играть, и верхами скакать, и затейливые буквицы в слова складывать. А когда ленился, дедушка Татаринов никогда ни розог, ни батогов не брал. Посмотрит, бывало, страшным черным своим опричным глазом да скажет негромко: «Не смей лени попускать, плоти попускать, брюху попускать, недоросль! Не дворянское это дело!» Федька тотчас вновь за труды брался, и никакого битья не требовалось.

Сила была в Савве Фомиче некая, тайная, которой противиться, говорят, сам зверь Малюта Скуратов не смог. Домашние под страшной тайной сказывали, что, когда воскликнул однажды молодой опричник Савва Татаринов: «Не стану более кровь невинную христианскую лить, ухожу я!» – Малюта только брови насупил и буркнул в бороду: «Ступай, Савка». Так-то…

В лето от Рождества Христова, как считали ученые латиняне, 1604-е, а как считали на Святой Руси, от сотворения мира 7112-е, явился из Литвы самозванец, еретик и расстрига Гришка Отрепьев, дерзнувший присвоить имя убиенного царевича Димитрия Ивановича. Да не один, а с многими воровскими ляхами и черкасами вторгся в московские пределы. Тогда-то призвал великий государь Борис Феодорович Годунов под освященные знамена с Нерукотворным Спасом свое дворянское ополчение, оружно, конно и людно, – оборонить от супостатов престол Московский. Родитель Федькин, Рожонко, такой развалиной от питья стал, что впору ему не коня, а печку седлать. Старый же Савва Татаринов крепок был и телом, и духом. Но он только покачал седою головой и сказал раздумчиво: «Не пойду и холопов своих не поведу. Чувствую, великому братоубийству и смуте вокруг самозванства быть: взошли на Руси драконьи зубы Иоаннова-Грозного окаянства!» Федька догадался: это дедушка старинную греческую сказку поминает, про то, что из посева драконьих зубов взросли безжалостные и сильные воины…