Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице — страница 23 из 72

[49] Федька думал было на этого «щена» обидеться, да раздумал – не в том он нынче был положении.

Только протянул ляхам связанные руки и попросил:

– Сняли б вы, что ли, путы эти! Да пожрать дайте мне, коли уж вы сейчас такие добрые…

Хоть и мало еще жизни Федька тогда повидал, а войны – еще меньше, но была у него счастливая особенность: умел он слушать, а услышанное запоминал. Знал недоросль по рассказам деда своего Саввы Татаринова да других бывалых воев, что победитель не всегда к пленному лют. Когда война для него счастливо идет, он и милосердие оказать любит, ибо сила часто великодушна. Война для самозванцевой рати пока куда как счастливо шла…

Так и оказался Федька Рожнов у польского костра, в который уж раз за этот день диву даваясь, что за приключения с ним происходят. Слуга-украинец, что прежде только тумаки раздавал, подал пленному, словно гостю дорогому, мису с горячим хлебовом и изрядным куском мяса. Ляхи теснились вокруг огня, сидя на охапках еловых веток, покрытых овчинами и конскими чепраками. Иные седло под зад для удобства пристроили. Вокруг, сколько глаз охватить мог, все вражье войско так же у открытого огня грелось – и крикливые ляхи в меховых шапках с перьями; и черкасы с длинными шлыками на башках, с усами – еще длиннее; и донцы под своими бунчуками из конских хвостов; и совсем уж московского вида ратные людишки – перебежчики, должно быть. Шатров нигде, кроме как самому предводителю, не ставили и шалашей не ладили. Только коновязи для лошадей да рогатки[50] для обороны стана наспех настругали, благо леса вокруг хватало. Федька, наделенный острым зрением и хватким умом, сразу это приметил и смекнул: должно быть, супостат скоро сниматься со стана думает. А как увидел, что пошли по стану толпой холопы с мешками да начали всем раздавать то ли балахоны, то ли плащи, шитые из беленой холстины[51], крепко утвердился в мысли, что воровские ратные люди собираются напасть на государево войско. Одежа же им эта чудная надобна либо для того, чтоб на снегу не выделяться, а вернее – чтоб в сшибке друг друга узнавать. Эх, своих бы упредить, да как? Враги вокруг, не вырвешься, разве что птицей небесной обратиться, как богатырь-колдун Вольга из сказки… И то подстрелят!

От таких тревожных раздумий первую чарку, когда ляхи стали гретую горилку пить да пленника щедро угостили, проглотил Федька как-то само собой, не поморщился даже. Только нутро обожгло. Загоготали вражины, по плечам Федьке захлопали, загалдели одобрительно на цокающе-шипящем своем наречии. Забавно им, должно быть, показалось, как молодой безусый парнишка крепкую водку словно воду выпил. Налили еще.

– А, все одно пропадать, так хоть напьюсь с горя! – с каким-то отчаянным ухарством воскликнул Федька и опрокинул в глотку вторую чару. Тут уж громко, по-молодецки крякнул и рукавом занюхал – главное, чтобы надсадным кашлем не зайтись, не уронить звания своего дворянского перед неприятелем.

Тут уж паны вовсе в веселие пришли, начали все наперебой с Федькой кружками чокаться да пить, только подливали. Не сказать чтоб Федька вовсе был пить непривычен – здоровый уже парняга, шестнадцати годов! Однако то ли с устатку, то ли с горя, за полчаса, много – за час такого пития развезло его совсем. Песни они потом, что ли, вместе с ляхами играли, как добрые приятели, байки кто-то сказывал… Сам уж не помнил Федька, как уснул – там, где сидел, как в черную, вязкую, поганую яму провалился…

Проснулся уже среди ночи. Костер обратился в малиновые угли, жар над ними змейками голубоватыми тлел. Башка у Федьки с похмелья противно трещала, в висках ломило, а в сухом рту словно кошки нагадили. Паны вокруг, шкурами звериными да овчинами укрывшись, храпака задавали. Весь стан храпел. Громче всех сонные песнопения носом выделывал холоп-хохол, что его сторожил. Спать-то спал, однако привязал Федьку веревкой за лодыжку, а другой конец к себе на кулак намотал: не уйдешь.

– Эй, хохол! – пнул его Федька в бок. – Проснись давай!

– Що?!

– Горилка есть?

– Е.

– Так дай сюда, помру с похмелья, с тебя ж пан спросит!

Тот, на жадясь, кожаную флягу подал. Отхлебнул Федька крепкого хлебного зелья – раз, другой, но немного, чтоб только в разумение прийти. Вроде как полегчало. Хохол флягу забрал и тоже изрядно к горлышку приложился.

– Погоди засыпать! – попросил его Федька. – Мне по нужде надо, а тут справлять, возле костра, будто скот какой, я не стану. Срамно. Пустил бы ты меня накоротко?

– Так сымай чобит и иди. – Слуга лениво показал на тот Федькин сапог, что к его руке привязан был. И повернулся на другой бок.

Хитро. И самому водить не надо, и без сапога по снегу в такой-то мороз далеко не убежишь. Но Федьке уже все равно было. Как-никак, обутый или босой, решил он, из плена у супостатов уйдет или голову сложит.

Стянул он сапог и так по сугробам и заскакал – в одном сапоге да в одном чулке вязаном. Зашел за ствол ели, по-первому и правда нужду отправил, а пока отправлял – вокруг огляделся. И тут уж взвилась его душа, ликуя, прямо к Божьему престолу, хвалы возносить!

– Спасибо тебе, Господи Отче! Спасибо, Христе Спасителю! Матушка Богородица, спасибо, ты добрая!! – шептал Федька, а сам на единой ноге прыгал, вторую, разутую, пытаясь в нагольную руковицу втиснуть. Отмерзнет ведь иначе нога, а руку и дыханием согреть можно!

В дюжине шагов у ляхов коновязь была, и крайней стояла там его серая кобылка Зорька. В любой ночи узнал бы ее Федька. Да и она сама почуяла хозяина, оглядывалась, глазом выпуклым под инеем лошадиных ресниц косила. За повод привязана была, а что расседлана – не беда, Федька сызмальства ловок был охлюпкой[52] носиться.

Узел повода распутать для Федьки было делом мановения ока – он сам таким же вязал (сколько схожего у нас да у ляхов, если разобраться, подумалось).

Тут только возле костра хохол заполошился:

– Ты що робишь, москалику? Стий!!!

Вскочил холоп да на Федьку размашисто побежал – широкий, темный. Только Федька уже на конской спине был, Зорька с места мощно под ним прянула, как она одна умела.

– Прощевай, хохол, не взыщи, коль выдерут! – крикнул Федька. И для молодого удальства кричал, и потому, что знал: весь стан неприятельский теперь все едино за миг всполошится.

– Сполох!!! – заорали сзади.

Уйти Федька поначалу почти не надеялся, но твердо знал: живым теперь не дастся, теперь он конный да вольный! Только когда вмах рогатки перескочил, оставив позади беготню и суматоху, подумал: «А ведь, может, и впрямь спасусь!»

Как не так, его еще гнать и не начинали! Пока по стану самозванцеву скакал – там коней, людей тьма была, никто его и не замечал особо, только бегали да кричали. А как вынесся Федька один на белую целину – сразу виден стал. Загремели позади выстрелы, засвистал вокруг свинец, конные люди какие-то в угон пустились.

Федька нипочем бы раньше в темноте в лес вскачь не погнал – там лошадь ноги на буреломах поломает, ветка с седла стряхнет, сук не хуже боевого ратовища пропорет. Но сейчас иное было: только на лес, на чащобу родную, матушку, и уповал Федька. Он правил Зорьку прямо между густых елей, отбиваясь рукою от лап их тяжелых, в лицо хлеставших. Авось да отстанут вражьи вершники…

А они долго след держали, словно волки голодные, орали сзади да стреляли – у Федьки душа в промерзшие пятки от того уходила, и все чаще он этими пятками Зорьку свою колотил:

– Зорюшка, милая, лошадушка, увози!

Раз будто споткнулась Зорька, захрапела, заржала протяжно. Федька чудом на хребте удержался, только теснее мохнатую шею обнял…

Лишь когда потерялась в лесу погоня, растаяла во тьме, понял, чего спотыкалась она: на крупе, ближе к хребту, зияла и дымилась у нее черная рана от мушкетной пули. Кровь уже у Зорьки ледяной коркой на ноге да на хвосте наросла, а все текла поверх, сосульками собираясь. Попали-таки ляхи, чтоб руки у них отсохли. А Зорька все несла и несла его, хрипя и стеная, будто человек, унося дальше от врага, от ляшской погони. Долго рысью шла, потом уж шагом едва тащилась. Снег повалил густой, на счастье Федьке, след кровавый покрыл. То ли не заметили крови на снегу во тьме ляхи, то ли, наоборот, заметили и решили: далеко не уйдет, сам в чащобе с холоду да от ран околеет. Об этом лишь гадать оставалось – но пропала погоня.

Уже засветло Зорька, подламываясь ногами, пошла кругом, ударилась боком о леденистый ствол ели и пала. Федька едва соскочить успел. Бросился он к верной лошадушке, морду ее, в кровавой пене, в льдышках обнимая, звал ее самыми ласковыми словами, гладил. Она лишь смотрела на него и вздыхала порою, пар от дыхания да от крови ее клубился. Будто сказать хотела: «Умаялась я, хозяин. Ныне отдохну». Скоро и вздыхать перестала.

Прижался Федька к ее теплому шерстистому боку и заплакал, словно дитя малое.

– Прими ее душу, Господи! Смилуйся над нею! – шептал, хоть и знал – не пристало за душу звериную молиться.

Зорька на морозе коченела, свое последнее тепло ему отдавая.

Встал Федька и пошел – зло, ходко, мешая слезы и брань, проминая снежную перину одним сапогом да самодельным онучем из нагольной рукавицы. Куда шел – не ведал, но почему-то знал твердо: выйдет.

Подобрал его на опушке разъезд стремянных стрельцов. Десятник стрелецкий Федьку в стане московского воинства видел, признал.

– Вези меня, медля нигде, к князь-воеводе Шуйскому! – веско сказал Федька, натягивая на иззябшую ногу красный стрелецкий сапог, щедро уступленный одним из стремянных. – Знаю ему о неприятеле важную весть подать!

Бородатые стрельцы смотрели на него, недоросля, с уважением – в крови (хоть и лошажьей), из вражьего плена сбежал! Так и стал Федька сын Рожнов внук Татаринов из глупого щенка, по снежным полям неразумно носившегося, воякой.