Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице — страница 34 из 72

Прислужница недоверчиво оглядела сотника, без всякого почтения наклонив голову набок, но все же отступила и села подле второй женщины, снова взяв ее за руку. Пленница за все это время не произнесла ни слова и, казалось, даже не пошевелилась. Ее непокрытая голова с гладко убранными темными волосами, слегка посеребренными с висков ранней сединой, безразлично и в то же время гордо повернутая куда-то вбок, казалась в смутном свете выточенной из благородного светлого камня – такими неживыми и чеканными были тонкие и обостренные невзгодами черты лица. Лишь голубоватые жилки, едва проступавшие на тонкой белой шее, говорили о том, что под этой мраморной кожей еще бежит, сохраняя последние силы жизни, теплая кровь. Глаз, полуприкрытых пушистыми ресницами, Федор не видел вовсе, а вот ресницы узнал – они, должно быть, одни остались прежними от прежней Марины… Стало неловко и немножко стыдно, как будто он, здоровый и сильный, вошел в дом, где угнездились болезнь и горе.

Отступив на шаг, чтобы лучше рассмотреть пленницу, Рожнов слегка поклонился и, старательно подбирая польские слова, произнес:

– Витай, пани Марина! Я послан великим государем всея России Михаилом Феодоровичем охранять тебя. Никто больше не причинит тебе зла, над тобой отныне волен только сам великий государь. За этим я здесь, пани Марина.

Пленница очень медленно, словно каждое движение доставляло ей страдание, обратила к вошедшему свое бледное неживое лицо, и Федор наконец увидел ее глаза. Они-то одни и не были мертвыми у этого увядшего создания. Огромные, темные, пылавшие из глубины мятежным пламенем, они не смирились и не погасли!

– Какое еще зло можно еще причинить мне, пан? – тихо вопросила Марина, и ее голос, негромкий, но исполненный могучей внутренней силы, тоже совсем не походил на голос сломленной жертвы. – Твой царь убил моего маленького сына, а всех иных, кого я любила, убили ваши люди. Можете взять еще мою жизнь, но это будет милосердно, а милосердие чуждо вашему царю.

Марина дерзко посмотрела на Федора в упор, и ему показалось, что на ее мраморных щеках едва заметно проступили розоватые пятнышки румянца. «Вот оно что, она оживает, когда предчувствует схватку, – догадался он. – Была воительница, и осталась. Ладно, повоюем, коли так».

– Недосуг мне слушать твои хулы и крамолы на моего царя, пани Марина, – с несколько напускной строгостью выговорил он. – И соболезновать бедам твоим не стану, ибо слова – пустое. Изволь подождать немного, расставлю я своих людей по караулам и распоряжусь найти тебе иное жилище, попросторнее да посветлее. И на верхотуру[72], на солнышко, снова водить тебя станем…

Марина слегка прищурилась и испытующе взглянула на сотника.

– А не боишься, что я оттуда, с башни, вниз прыгну? А то и вовсе обернусь птицей небесной и улечу на волю! – вызывающе спросила она, внезапно переходя на русский язык, на котором изъяснялась совершенно свободно, но с несколько носовым и как бы свистящим выговором, выдававшим в ней полячку.

– Я с тобой ходить стану, – позволил себе улыбнуться Федор. – От меня ты, пани Марина, никуда не прыгнешь, не пущу! А коли умели бы мы, грешные, в птиц да зверей божьих обращаться, стали бы мы разве в человечьем-то обличье хоть день маяться, горе мыкать?

Пленница посмотрела на своего нового стража уже по-иному, с интересом. Темно в келийке было, и потому, видно, почудилось Федору, что появилось в ее глазах нечто неистребимо женское, лукавое.

– Те, кто меня прежде сторожил, верили, что я колдовать умею, – произнесла она с таинственным придыханием. – Не боишься, пан, вот наворожу, нашепчу, чарами обволоку…

– Полно, пани Марина, сказки все это! – оборвал ее Федор почти грубо. – Иной сдуру или со страху верит, а я довольно пожил, повоевал, повидал. Ворожбою да колдовством, коли только они взаправду есть, нипочем и десятой доли того вреда не учинишь, что сталью либо золотом. И еще скажу: не враг я тебе. Не ведаю еще, друг ли, но что не враг – в том мое слово крепко.

Она вдруг поднялась с неожиданной легкостью, словно и впрямь бестелесный дух, только зашуршала, заскользила тяжелая ткань ее поблекшего глухого дорожного платья. Быть может, того самого, в котором взяли ее на Яик-реке, на Медвежьем острове царевы воеводы, подумалось Федору. В два неслышных летящих шажка молодая женщина оказалась совсем рядом с сотником, так близко, что он ощутил едва уловимый запах ее, запах пыли на ее платье и, кажется, навсегда затерявшегося в складках аромата ее прошлой жизни.

Марина была ниже его на целую голову, еще ниже, совсем малютка, действительно – божья птичка по сравнению с рослым московским дворянином. Некоторое время она не отрываясь смотрела на него в упор. Федор нипочем не признался бы себе, что выдержать этот взгляд было труднее, чем глядеться в черные глазки пушечных жерл, готовых изрыгнуть огонь, когда летишь вскачь на супостата по полю либо идешь на приступ.

– Как же мне звать тебя, пан Не-Друг-и-Не-Враг? – спросила она наконец со смешанным выражением насмешки и печали.

– Рожнов я, Федор, московских дворян сотенный голова, – ответил он. – Я тебе, пани Марина, и прежде раз представлялся, в Тушинском лагере, да ты, верно, запамятовала меня – сколь там таких было!

– Да, не помню тебя, – просто согласилась она. – Потом вспомню, быть может, а нынче – нет. Ты был в войске того, кто назвался моим спасшимся супругом Димитрием?

Так, значит… Марина посчитала его, Федора, одним из тех, кто в смутное время не раз успел поменять сторону и знамя. Но Федор вовсе не обиделся: мало ли было таких? Даже у него в сотне бывших «тушинцев» с десяток; почитай, и больше есть, только не сказываются! Ответил спокойно, ничего не желая доказывать:

– Нет, пани, я с ним не был. С письмом к атаману Заруцкому приезжал. Ты тогда у него в шатре с паннами двора гостить изволила. Там и представлялся тебе. Ныне же позволь откланяться – заботы мои отлагательства не терпят. За час-другой тебе новую палату приготовят, туда и обед прикажу подать. Коли нужно чего – к моим людям обращайся, исполнят. Прощай покуда.

– Прощай…

Федор снова поклонился, заботясь более всего о том, чтоб не получилось слишком уж низко – преступница государева как-никак! Однако думать об этой необычайной женщине как о злодейке, ворухе не получалось. Если честно, думать о ней вовсе было недосуг: из всех задач, которые с пугающей насущностью вырастали перед сотником, устроить и защитить эту маленькую женщину представлялось самым простым.

– Эй, Аленка-прислужница, ступай за мной! – поманил Федор пальцем, выходя из каморки. Молоденькая послушница ободряюще кивнула Марине и последовала за ним.

– Сама из каких будешь? – приятельски спросил девушку Федор.

– Коломенского дворянина дочь! – с достоинством ответила она.

– Нашего благородного сословия, значит. – Сотник приветливо кивнул, но о дальнейшем расспрашивать постеснялся: само собой понятно, коли в монастыре девка, так родитель либо на войне убит, либо с ворами ушел, а имение пропало.

– Маринку сию, я вижу, жалеешь? – спросил.

– Ты сам ее жалеешь! – с неожиданной для смиренной послушницы дерзостью и проницательностью ответила девушка, и Федор от души рассмеялся:

– А смела же ты! Послала мне нелегкая вместо куриц двух орлиц клекочущих! Скажи, Аленка, коли оставлю тебя здесь, при Маринке неотлучно, согласишься ли?

– Чего же мне отказываться? Эвон сколько добрых молодцев с тобой понаехало, рази ж пчелка прочь от меда летит? – Девушка игриво прикусила белыми зубками уголок платка.

– А обитель как же, послушание?

– Здесь мое послушание, так Господу и Пресвятой Богородице угодно! А обитель – ну ее, не по доброй воле меня туда привезли, да и тоскливо там!

– Тогда и греха на нас не будет. Ребята мои тебя не обидят… Ступай со мной, отведу тебя к полусотнику моему, Ваньке Воейкову, покажешь, куда, по твоему разумению, Маринку переселить, приберешь там да обед ей сваришь.

– Будь надежен, господин хороший.

– Буду надежен! – усмехнулся Федор. Быстро сбежав по лестнице, он кликнул Ваньку Воейкова и осведомился о последних переменах в их шатком положении. Полусотник выглядел встревоженным и даже напуганным.

– Федя, скверные наши дела! – воскликнул он. – Сотня стрелецкая из города пожаловала, строится, как для боя. Холопов наших, что к колодцу пошли, стрельчишня силой вязать хотела! Ребята, слава богу, на помощь набежали, отбили… Да только стрельцы злы как собаки, обухами бердышей дрались, двоих наших в свалке зашибли!

– Кого и как?

– Алимке Татарину скулу своротили, а новому этому, рябому, ребра поломали, кажись… Скверно!

– Оно и видно, что скверно! В правильную осаду нас старый знакомец полковник Бердышев брать решился, не иначе. А мы – на вылазку!!

Федор вскинулся, сам удивляясь, откуда в усталой остывшей душе вдруг по-молодому вспыхнул пламень удали. Не оттого же, что выпало ему защищать странную маленькую женщину в башне? Женщину, о которой он почему-то уже не мог сказать: «Враг и жена врага»!..

– Ванька, оставлю тебе пятнадцать дворян и дюжину холопов, – обратился Федор к своему помощнику. – Все входы-выходы в башню затвори-завали, никого внутрь не допускай и держись сколько сможешь! Перво-наперво Маринку соблюдай! Коли я не вернусь, спустишь ночью с верхотуры на веревке надежного человека, а лучше – двоих вразнобой, пускай бегут на Москву, скажут великому государю: мятеж против него в Коломне, слуг его смертью бьют…

Ванька, изрядно растерянный, схватил сотника за рукав:

– Постой!.. А ты куда?

– А я с остальными – в седло, пока нам рогатками путь не затворили. Даст Бог, не станут стрельцы по своим из пищалей палить! Поеду воеводе приветное слово молвить да с полковником Бердышевым полюбезничать, авось-де разрешится миром. Но прежде хочу к коломенским посадским мужам государеву волю обсказать, на них едино и уповаю…

Письмо, писанное сотенным головой Рожновым вечером того же дня, лета 1615 от Рождества Христова.