Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице — страница 46 из 72

Федька много позже об этом узнал, из рассказов. Несчастлив был для него тот день, несчастливо и кончился. Брели они вон из Кремля растрепанной пешей ватагою: коней-то почти всех покрали, прав был Воейков – осторожная голова! Две только коняги нашлись, тех в поводу вели. И вдруг – вновь разбойный крик, и гомон, и вой смертный! Уже после Федьке друзья рассказали, что это толпа открыла убежище ляшских музыкантов, которые самозванца, Марину да панов на пирах игрою своей да песнями тешили. Было их числом до сотни, среди них – и искусные мастера своего вольного ремесла, и ученики их, юные отроки. Жили они на монастырском подворье. Когда толпа в Кремль вошла и стала палаты царские крушить, побежали музыканты в Грановитую палату, где стоял царский тесть пан воевода Ежи Мнишек со своим почтом[93], и просили его об убежище. Пан воевода, здраво рассудив, что, ежели толпа обратится на его убежище, лишняя сотня рук, пусть и непривычных к оружию, в обороне пригодится, пустил злополучных служителей красоты к себе. Но мятежный народ поздно прознал про то, что отец «злой еретички Маринки» тоже обретается в Кремле, и князь Шуйский успел приставить к палатам Мнишека сильный стрелецкий караул. Как видно, надеялся, что пан Ежи щедро уплатит ему за жизнь золотой казной. Но стрельцы стеречь ненавистных ляшских скоморохов, долго осквернявших священную тишину Кремля бесовским игранием и скоромными песнями, отказались. Велика была ненависть к ним среди люда московского, страшившегося всего непонятного и нового и уничтожавшего без пощады то, чего он страшился.

«Не ровен час, прознает черный народ, что сии игрецы здесь укрылись, всей силой оборотится на нас! – сказали Мнишеку начальные люди караула. – Или ты, воевода, погонишь их прочь, или мы уйдем, боронить тебя не станем. Нам своя жизнь дороже!» Пан сандомирский воевода был муж трезвый и разумный и потому, долго не размыслив, велел своим пахоликам да холопам гнать музыкантов вон. Стрельцы помогли, с жестоким смехом приговаривая: «Ступайте, ляхи, сатане сыграйте на цыгулках да волынках!»

Хотели несчастные опять на монастырском дворе схорониться, но тут высмотрели их шнырявшие по Кремлю лихие людишки и созвали народ московский на кровавую потеху. Набежали на ляхов кто с дубьем, кто с топором, кто с каменьями – и спели те смертную песню под градом ударов. Не было у музыкантов оружия, чтоб отбиться, а и было бы – не отбились, ибо привыкли их руки к смычкам да к дудкам, а не к саблям… Большинство в одночасье на месте и погибли. Иные все же смогли вырваться от убийц и бежали, напрасно взывая о помощи. Несколько человек только тем и спаслись, что перебрались через стену и бросились в Москву-реку вплавь. Другие метались, преследуемые по пятам озверевшими мстителями, и их ловили, словно диких зверей на травле…

Случилось двоим молодым музыкантам выскочить как раз на Федькину сотню, вернее, на ее остаток, тянувшийся вон из Кремля. Глянул сотник – двое отроков бегут, в одних рубахах окровавленных (кунтуши, должно быть, сорвать с них успели, либо сами сбросили, чтоб не мешали). За ними по пятам – ватага разбойного вида людишек поспевает, дубьем размахивают, улюлюкают, словно и впрямь на звериной травле. Один из отроков уже из последних сил держался, ранен был тяжко, кровью свой путь пятнал. Запнулся он о камень, пал на колени, да так и не поднялся – то ли не поспел, то ли не пожелал уже, отдав последнее мгновение жизни молитве… Хотя разве тут успеешь! Словно псы лютые бросились на него шпыни, затолпились вокруг, и Федька ясно услышал, как дубины о живую плоть бьют, – смачно и страшно. Услышал и отворотился: столько уже повидал в этот день отвратительной людской жестокости, что смотреть тошно было.

Однако второму беглецу смерть его товарища подарила малую отсрочку. И метнулся он, оставив позади преследователей, прямиком к Федьке и его молодцам, обостренным смертной опасностью взором угадав по ним, что они – другие, что только от них может он сейчас ждать помощи…

– Ясный пане, спасите меня! – отчаянным и пронзительным голосом вскрикнул юноша, бросаясь к ногам сотника, который был, может быть, лишь на два-три года старше его.

Это случилось так стремительно, что ни сам Федька, ни его дворяне не успели остановить несчастного. А он протягивал к ним свои окровавленные ладони, рассеченные страшными порезами (должно, от ножа руками защищался), и молил:

– Я жить хочу, вельможные паны! Меня мать-вдовица дома ждет, сестренок четверо, я один кормилец… Богом заклинаю, спасите!!!

Хотел было Федька оттолкнуть отрока – не от жестокости сердца, а просто устал безмерно от зла людского, отстраниться хотелось. Но вдруг вспомнил, как совсем недавно именем Божьим молил его другой человек о другом спасении, и не посмел отказать жаждущему… Судьба Федькина, верно, такая! Вытащил он саблю, вытянул ее над белокурой головой незнакомого ляшского паренька и страшно закричал:

– Назад, шпыни, тати, мразь подзаборная! Не подходи… Изрублю!! Всех изрублю, душегубцы!!!

Федькины молодцы сперва на сотника вылупились, будто на умалишенного, да сильна уже была в них воинская привычка: делай то же, что твой начальный человек делает! Тотчас собрались вокруг него тесной кучкой, ощетинились клинками да огненным боем…

Ватага между тем со вторым музыкантом расправилась и, бросив в пыли его распластанное окровавленное тело, кинулась было на живого. Бросилась – и застыла, устрашенная холодным блеском сабель. Смутный ропот пробежал от одного убийцы к другому, не хотелось им, вкусившим человеческой крови, упускать жертву, но и с ратными людьми биться было не с руки…

Раненый музыкант ухватился за последнюю нить, связывавшую его с жизнью, со всей силой и страстью молодой сильной натуры. Он подполз к Федьке в самые ноги и со слезами на глазах протянул ему свои изуродованные руки:

– Смотрите, пан, что они сделали со мною! Как я смогу теперь держать смычок?..

Как ни страшна была минута, а молодой сотник изумился и задумался: почему может человек, стоящий на шаткой грани между живыми и мертвыми, думать в такую минуту о своем ремесле? Как видно, есть в Божьем мире и некая иная, неведомая ему истина, которая лежит далеко от воинского служения, боевого братства, человекоубийства…

И в ту же минуту какой-то коренастый взлохмаченный оборванец, протиснувшийся вперед, вдруг неумело, от бока навел украденную длинную стрелецкую пищаль и спустил курок…

Боль пришла не сразу. Федька только успел увидеть, как на спине юноши провалилась черная дымящаяся дыра, и почувствовал, как голова ляха крепко ударила его в бедро, на ладонь повыше колена… А то не голова ударила, а пуля, пробившая насквозь тело бедняги, вгрызлась молодому сотнику в ногу. И мир взорвался…

– А-а-а-у-у-у-у-у!!! – завыл Федька, утратив человечий язык. Но в охватившем его аду боли тело явственно почувствовало, как внутри, среди мышц и жил, переломилась берцовая кость, острыми краями раздирая плоть…

– Сотника убили!!! Пали, братцы! Вперед! На погибель татям…


…Больно-то как! Трясет… Тело, словно на саване покойницком, висит, и саван этот трясется. Федька с усилием приподнял пылающую голову: увидал впереди носки своих сапог, левый – весь в кровище… Нога тряпкой какой-то замотана, толстая, как бревно, а сквозь тряпицу – кровь, кровушка… Дальше справа и слева по лошадиной голове мотается. Все ясно: соорудили молодцы между двух седел носила, везут его… Зачем везут? Мучают только!

«Господи, почто жестоко караешь? Не отвращайся от меня, дай смерть!.. Матушка, мамонька! Взгляни с небес на сыночка своего… Ой, больно… Больно! Больно!!!»

– Братцы, слышите меня?..

– Чего прикажешь, господин сотник?

– Опустите меня… Помереть… Муки не вытерплю!

– Ты уж, Феденька, потерпи, не помирай, друг разлюбезный, малость осталось! – Кажется, это Воейков Ванька, плачет. – Тут на Китай-городе немчин обретается, лекаришка. Страсть как ловок, я у него дурную болезнь лечил. Он тебя поправит!


…Запах какой-то вокруг стоял – вроде и травами духовитыми пахло, и вином хлебным, только покрепче, и чем-то еще совсем незнакомым, пряным и дурманящим, нездешним. Над головою – потолок бревенчатый, но не закопченный, как в избе или в кабаке, а чистый совсем. И светло, не как в московских домах. Ребята по горнице ходят, стекло битое у них под ногами хрустит.

– Herr Воейков, irgendeinem… Потшему я должен heilen… ползовайт ваш натшални тшеловиек?! – Голос у немчина резкий, злой, говорит, как собака лает. – Ваши die Räuber… тати уже побываль в мой дом! Они разбойно разбиваль весь мой Apotheke, украдаль мой имот! Я сидейт погреб, дрожайль, как arm Feldhamster während der Jagd! Иначе тати лишайт моя жизнь! Genug ist genud! Доволно! Завтра я уезжаль из воровской Москау in meinem Geburtsort Darmstadt… Домой!

Ясное дело, обидели немчина. Не до лечения ему. Неловко как получилось! Поднимались на захватчиков, на правый бой, а учинили татьбу и смертоубийство. Чем все иноземцы-то повинны?!

– Слышь, ты, колбаса ученая! – Это, похоже, Васька Валуев басит, а голос у него срывается, неужто тоже плачет? – Слышь, немчин, я давеча одного вашего этим клевцом – как жабу!.. Не станешь лечить сотника – убью!!! А станешь, а вылечишь – золотой казны, души своей под твой поганый заклад не пожалею!.. Христа ради, помилосердствуй! Ты ж человек…

Федька с трудом приподнялся – оказывается, лежал он на широком столе, словно мертвец уже…

– Братцы… Не чинить обиды лекарю! Не надо… Он в своем праве. Несите меня вон… Я сказал!

Сквозь туман проглянуло лицо – блеклое да длинное, больше ничего Федька не разглядел, смазывалось все, как во хмелю.

– Du bist ja ein Junge… Зовсем молодой… А говориль как ein Ritter! Редко здесь благородни тшеловьек! Gut, я буду его лечить. Он нужно жить.


И Федька выжил. Спас его ученый немец, medecinae baccalarius[94] Клейнмихель, и ногу ему спас. Кости в хитрых лубках сложил, трубку серебряную в рану втыкал, чтобы гной вытек, хитрыми бальзамами да снадобьями пользовал – знать, не все запасы его разбойнички погромили! Больше года Федька пластом валялся, после – сиднем сидел, после уж заново ходить учился. Однако не без пользы для себя. Мало того что подле герра Клейнмихеля бойко на немецком лопотать насобачился, но и много чего еще любопытного да полезного от него узнал. Жаден был Федька смолоду до знания-то, все впитывал, будто сухая почва дождевую влагу! Наипаче – что и немцы-лютеры такие же человеки Божьи, как и православные, и зря бранят их еретиками да колдунами. Искусство же их к ремеслам и наукам проистекает от усердия и умения, нашим бы у них поучиться!