Три любви Марины Мнишек. Свет в темнице — страница 54 из 72

Десятник смерил говорливого стрельца взглядом и многозначительно показал ему кулак. Как видно, отказать несчастной матери в просьбе рассказать о судьбе сына он не мог, но не считал, что пленнице надо знать больше.

Внезапно стрельцы примолкли и подтянулись. Размашистой деревянной походкой, скрипя высоченными желтыми ботфортами, к ним подошел одетый по-европейски офицер в железном шлеме с облезлым плюмажем и с лицом надменным и бесцветным. Марина поняла, что это именно тот немецкий наемник, о котором недавно рассказывал Егорка.

– Герр капитан, – заговорила она по-немецки, умоляюще глядя на наемника. – Окажите мне великодушие, позвольте увидеть моего сына, утешить его! Вы не можете отказать…

Желчное лицо офицера вдруг перекосила злобная судорога.

– Молчать, ты, католическая ведьма, польская шлюха! – брызгая слюной, выкрикнул он и со всей силы хлестнул Марину по лицу ручищей в жесткой кожаной краге.

Голова Марины мотнулась так, что ей показалось – чудом не соскочила с плеч. Рот быстро наполнился противным солоноватым вкусом крови. «Вот оно, рыцарство германского дворянина!» – с горькой иронией вспомнила бедная женщина слова Николо де Мелло.

Немец сделал стрельцам повелительный жест и зашагал впереди с гордым видом победителя. Как видно, ему не терпелось похвалиться перед стрелецкими начальниками, что именно он и никто другой схватил опасную преступницу государеву.


Так начались для Марины тягостные дни плена. Государевы струги, гордясь своей подавляющей мощью, проплыли мимо затаившегося Медвежьего городка и стали спускаться вниз по Яику, к Хвалынскому морю. Старший стрелецкий голова, Гордей Пальчиков, человек немолодой и обремененный служебными заботами, едва взглянул на Марину, удостоверяясь, что «сия воровка вживе взята», распорядился приставить к ней крепкий караул и беречь «аки ока зеницу» и, казалось, перестал замечать. Все время этот неулыбчивый суровый военачальник проводил сидя на корме своего струга за собранным из пустых бочек и досок столом и составлял пространные донесения о походе для Астрахани и для Москвы или просто казался погруженным в важные раздумья.

Второй голова, еще молодой и приятный наружностью Севастьян Онучин, которого стрельцы называли между собой «Сахаркой» за ослепительную улыбку белых и ровных, словно сахарных зубов, наоборот, проявлял к Марине самый живой интерес. Распоряжаясь на струге или просто стоя в начальственной праздности подле борта, он постоянно останавливал на пленнице тягучий и лукавый взгляд своих ярко-карих, как молодой мед, глаз и улыбался сладко и несколько таинственно. Заботами Севастьяна-Сахарки Марине в начале ее печального путешествия не приходилось жаловаться на иные тяготы плена, кроме отсутствия милой свободы. Злобного немца-капитана молодой стрелецкий голова подверг жесточайшему разносу на неплохом немецком языке и до пленницы больше не допускал. На кичке самого большого струга стрельцы соорудили для нее нечто вроде шатра из запасного паруса, и, хотя снаружи денно и нощно дежурили четверо вооруженных до зубов часовых, Марине было предоставлено даже некоторое уединение. Еду ей носили из воеводского котла, в котором готовили так же просто, но почище и повкуснее, чем для обычных воинских людей.

Изредка Онучин приводил к ней Яничека, позволяя бедной женщине ненадолго забыться в счастливых заботах матери. Мальчик, кажется, сам не понимал, куда влечет его безжалостная воля судьбы на серых крыльях парусов этих живописных кораблей, и наивно радовался новому приключению. Стрельцы, в основном семейные люди, жестоко тосковавшие в походе о своих детишках, с удовольствием нянчились с Яничеком, позволяя ему играть своими берендейками, шапками и саблями, учили его своим песням и сами старались не задумываться, что ждет этого маленького «воренка» в конце пути. Таковы были люди этой страны, и Марина не уставала удивляться поразительному сочетанию в них кроткого добродушия и звериной жестокости, живого участия и ленивого безразличия…

Изредка ей казалось, что она слышала долетавший с последнего струга голос Ивана Заруцкого. От стрельцов она знала, что атамана везут там, израненного и закованного в цепи, но что он не ослаб духом в тяжелой неволе, что держится гордо и бесстрашно. Она подолгу стояла на корме своего струга в надежде, что Иван сможет увидеть ее и это укрепит его сердце.

Когда впереди замаячила залитая солнечным светом рябь Хвалынского моря, воевода Пальчиков распорядился собирать ветрила и бросать якоря. Струги остановились в устье Яика, и войску был подарен «банный день». Гогоча и перебрасываясь шуточками, словно мальчишки, бородатые рубаки в одних подштанниках сигали с бортов в воду, плавали саженками, взбивали мощными ручищами фонтаны брызг и наслаждались коротким отдыхом так, как умеют только солдаты. Марине в ее палатку принесли наполненную водой бочку. Караульщики истово побожились, что, покуда она будет «плескаться», они повернутся спиной. Только теперь Марина почувствовала омерзение от грязи, покрывавшей ее тело. Когда же она мылась в последний раз? Кажется, еще до бегства из Астрахани, о ужас!! Лилейная панна из Сандомирского замка сделалась неприхотливой, словно грубый солдат…

Раздевшись до рубашки, Марина легко перебралась через бортик бочки и с наслаждением погрузилась в воду. Нырнула с головой, разбирая и промывая пальцами свалявшиеся пряди волос. А когда вынырнула – вскрикнула от неожиданности, возмущения и страха: прямо подле ее нехитрой купели стоял молодой стрелецкий начальник и лукаво смотрел на нее сверху вниз, улыбаясь во все свои сахарные зубы.

– Как вы могли посметь?.. – Марина чуть не захлебнулась водой и закашлялась.

Сильвестр Онучин улыбнулся еще слаще:

– Хотел я, панна, поговорить с вами наедине, спросить вас, – вкрадчиво заговорил он. – Правду ли говорят людишки разные, что вы, панна, в Тушинском лагере ближним своим любовью за службу платили?

Марина в пылком гневе вскочила на ноги и тотчас, догадавшись, что предстала перед сладострастным воином в не слишком целомудренном виде, соблазнительно облепленная тоненькой мокрой рубашкой, плюхнулась обратно в бочку.

– Как у вас хватает бесчестия вымолвить такое, пан?! – задыхаясь от стыда и ярости, выдохнула она.

– Честь и бесчестье ляхам своим оставьте, прекрасная панна, – проворковал стрелецкий голова. – А я вам службу свою предложить хотел, услугу великую оказать.

Сахарка Онучин наклонился к Марине совсем близко, так, что она почувствовала приторный запах каких-то персидских благовоний, исходивший от его изящно подстриженной бородки.

– Хочешь ли, чтобы я мальца, сына твоего, спас? – доверительно зашептал стрелецкий начальник, снова обращаясь к своей пленнице на «ты», как было в обиходе у московитов. – Хочешь, свезу его тайно на берег, найду бабу какую, казачку, либо татарку ногайскую, у которой дитя померло, ей малого и оставлю. Она примет, бабье-то, оно к чадам добросердечное!

– А когда хватятся пропажи мальчика, станут искать? – холодея от внезапной надежды, едва слышно спросила Марина.

– Не хватятся, касатушка моя! Я воеводе скажу: помер-де малец, ты, ясное дело, повоешь пожалостливей, а в воду мы куклу тряпичную кинем. Камней напихаем и кинем… А ты полюби меня за это, раскрасавица, приголубь, удели сладости лона твоего да персей дивных…

Стрелецкий голова вдруг протянул свои крепкие, унизанные перстнями руки и властно взял Марину за плечи, жадно стиснул их, не боясь омочить рукавов кафтана, скользнул ловкими перстами вперед, на грудь. И в тот же миг она вдруг отчетливо прочитала по наглым, бесовским искоркам в медовых глазах красавца Сахарки обман и глумливую насмешку. Ничего этого не будет, он не хочет спасти Яничека, а даже хотел бы – не смог! Насколько жалок его пустой обман с «тряпичной куклой» – только безумное от любви и тревоги материнское сердце смогло бы поверить в его возможность! Этому сладострастнику нужно только ее тело, только вожделенная плотская победа над несчастной пленницей… Извернувшись, Марина изо всех сил вцепилась зубами в холеную руку Онучина, отчаянно сжала челюсти, да так, что вновь почувствовала привкус крови во рту. Он взвыл и рванулся, вырвал свою руку и с грубой бранью схватился за наливающийся кровью глубокий полукруглый след на запястье.

– Вон отсюда, низкий лжец! – что было сил крикнула Марина, понимая, что, кроме голоса, у нее теперь нет иной защиты. – Убирайся, насильник, змея, ракалия!!!

Сильвестр Онучин отступил с внезапной легкостью. Как видно, он еще больше опасался, что его грязные похождения раскроются перед начальником и подчиненными, чем вожделел пленницу. Его карие глаза стали ледяными и ненавидящими.

– Волчиха ляшская! – прошипел он. – Хуже волчихи, волчиха бы волчонка своего спасать стала… Ведьма ты! Погоди, ужо будет тебе, воруха!


В тот же вечер воинский кузнец, угрюмый чернобородый татарин с отсеченным ухом, не поднимая глаз, заклепал на узкой щиколотке Марины железный обруч кандалов. Другим концом цепь закрепили на ближайшей весельной уключине, чтобы упрямая «ляшка» не сиганула в воду. Котлового варева ей больше не носили, только изредка бросали, словно собаке, сухарь или кусок черствого хлеба. Даже теперь Марина изредка читала во взгляде того или иного из стрельцов или пушкарей затаенное сочувствие, но выражать его что делом, что словом служилые люди теперь опасались. Караван приближался к Астрахани – от вольного походного житья обратно к воеводскому двору да к приказным людям, к пытошной да к палачу, к сыску да к расправе. Не до вольницы становилось стрельцам. Не до жалости к пленной еретичке и колдунье. Свою бы буйную головушку на широких плечах сохранить!

Маринкина башня, Коломна, 1615 год

Сотник Рожнов давно уже, с лихой юности, не заботился о своей внешности. Недосуг было ему об этом думать! Забот и без того хватало – на то ты и сотенный голова, чтобы о каждом из своих людей подумать, чтоб был оружен и одет добро, да накормлен, да на постой устроен, да жалованьем вороватыми дьяками и подьячими не обделен. А кроме людей – кони, каждый тоже догляда требует… Все равно было Федору, как он со стороны выглядит. Бороду себе сам подрезал большущими ножницами – криво да косо, кафтан уже сколько лет один и тот же носил – потому как счастливый, удатный этот кафтан, чеснока и лука ел много – недаром говорят: «Чеснок да лук от семи недуг!» Баню любил и волосы тщательно чесал, это да, ну так это не ради телесного удовольствия, а для здоровья, чтоб нечисть разная мелкая в грязи не разводилась… На иноземных воинов благородного сословия, которые душистой водой себя поливали, богатое платье под доспехами носили, кудри да бороды красиво завивали, а щеки гладко стригли, Федор привык смотреть с легкой усмешкой – мол, не мужское это дело так о себе радеть! Но когда к Марине пошел, на прогулку ее выводить, вдруг задумался да осмотрелся: бороду расчесал, подровнял, как сумел, кафтан поновее у знаменщика Прошки Полухвостова одолжил, да и чеснока прежде целый день не вкушал.