Высокородная пани Марина – она ведь воспитания тонкого, рыцарей видела богатых да славных, негоже перед ней холопом грязным казаться! Хотел Федор даже на посад сходить, скляницу с душистой водой купить да обрызгаться водицей этой, как ляхи делают, но потом раздумал – молодцы из сотни засмеют, а особливо полусотник Ванька Воейков, дружок давний, постарается!
Перед Марининой дверью Федор долго на месте топтался, все войти не мог. То ли боялся чего-то, а то ли сердце в груди слишком шибко ходить начало – с чего бы это? Ведь сиделица-то бедная, она нынче не женщина почти, а ровно дух бестелесный, скорбный. Исхудала, белая как полотно, душа в теле еле держится. Аленка-то ее – вот девица хоть куда, сдобная да румяная, как булка, которую из печи достали. За ней бы и приударить можно, отбить ее у посадского молодца. Пусть пастилой своей торгует, а не за дворянскими дочерьми ухаживает!
Но когда Рожнов засовы железные, тяжелые открыл да к сиделице вошел, не на Аленку засмотрелся, на Марину. Стояла она перед ним, точно из кипарисового дерева выточенная, легкая и стройная, словно вот-вот улетит как птица. Волосы красиво убраны – видно, Аленка постаралась. На лице – румянец легкий, брови тонко так, красиво прочерчены, а губы – как розан нежный, благоуханный. Не видел сотник никогда таких красавиц – ни на Москве, ни в годы лихие, военные, – и понял теперь, почему из-за Маринки многие рыцари точно с ума сходили, на все ради нее были готовы. Понял, почему Иван Заруцкий, лихой казак, в страшных муках жизнь свою закончил. И не морок это был, не колдовство, не марево, а красота великая, Богом данная! Ах, Марина свет Юрьевна, родилась ты мужскому роду на погибель с красотой-то такой!
– Ну, пойдем на кремлевский вал, что ли, Марина Юрьевна, – предложил сотник. – Пора тебе уже воздуху свежего глотнуть, засиделась ты в четырех стенах!
– А я, свет Феденька? – лукаво спросила Алена.
– А ты, девица, сходи в посад, к Грише своему в лавку, пастилы поешь! Говорят, он новую пастилу изготовил, медовую!
– Ела я уже медовую… – со смехом ответила Аленка.
– Так пойди, поешь ореховую али сливовую! Али ленту себе в косы купи! Я тебе и денежку дам!
Сотник раскрыл тощий кошель, висевший у него на поясе, и протянул Алене медную денежку.
– Спасибо за щедрость твою великую, свет Феденька! – поклонилась ему в пояс Алена. – Схожу я и вправду ленту куплю, только не себе – Марии Юрьевне.
– Ну, поди, поди…
Алена попробовала монету на зуб, довольно кивнула и павой, белой лебедью проплыла мимо сотника к двери. В дверях она приостановилась и еще раз взглянула на тех двоих. Не было никакого сомнения – и сотник, и Мария Юрьевна вели себя как-то странно. Алене вдруг показалось, что между этими двумя людьми протянулась невидимая, тонкая нить, и стоит коснуться этой нити, как зазвучит дивная, неслыханная музыка… «И ведь как Господь рассудил… – подумала она. – На краю гибели – и надежда…»
Когда Алена вышла, сотник неловко, неуклюже протянул Марине руку.
– Ты прости меня, Марина Юрьевна, что не научен я обхождению вашему. Руку тебе подаю, точно лопату. Ты, чай, к другому привыкшая…
Марина легко, словно играючи, прикоснулась к его руке.
– Если захочешь, я и танцевать тебя научу, пан, и руку даме подавать как следует, и обхождению шляхетскому…
– Где научишь, пани? Здесь, в темнице твоей?
– А хоть бы и в темнице… Не гнить же мне здесь заживо! Хоть о былом вспомню!
– Учи, не учи, а все едино я ляхом не стану, пани!
– Ну, тогда хоть танцевать научишься! – с легкой усмешкой сказала Марина.
– Вот ребята мои удивятся, что я в оружейке с московской царицей венчанной как на пиру отплясываю! Но давай, была ни была, пропадай моя головушка!
Они вышли на крепостной вал вместе, рука в руке. Ребят он своих, что во внешнем карауле охраняли, перед тем отдыхать отправил. Сказал, что будет он с воровской женкой Маринкой тайную беседу держать – как государь Михаил Федорович повелел. Все поверили, кроме Ваньки Воейкова, полусотника, хитрого беса. Тот на слова Рожнова гаденько так ухмыльнулся, но вслух ничего не сказал. Подумал, видно, скотина похотливая, что надо бы и ему как-нибудь с Маринкиной прислужницей, Аленкой, тайную беседу повести, по царскому приказу.
Когда на вал поднялись вместе, стало Федору стыдно, что не успел он среди повседневных забот своих сходить на посад, за душистой водой. Верно, уловила Марина запах чеснока, который шел от его кафтана. Он отстранился, отошел от нее на несколько осторожных шагов. Марина обернулась, спросила:
– Что шарахаешься, воин? Или жолнеров своих боишься? Вдруг увидят, как ты с узницей ласково разговариваешь – донесут?! Так ведь нет никого с нами, слава Господу!
– Не боюсь я людей и толков их пустых, Марина Юрьевна! – обиделся Федор. – Не из пугливых… А отошел потому, что иного боюсь – несет от меня бражкой да чесночищем. Ты, чай, к таким запахам не привыкшая!
– А ты думаешь, у нас в Речи Посполитой воины по-другому пахнут?
– Не знаю, кровью от них несло и порохом. – отрезал Федор. – Я с ляхами твоими больше на саблях силой мерился. Только ты, Марина Юрьевна, пани высокородная, воспитания тонкого, нежного. Не хочу я рядом с тобой мужиком сиволапым показаться!
– Ах, воин, – грустно сказала Марина, – когда душа человеческая до самого края доходит, о таких вещах не думается. Я, пан, до самого края дошла, а ты?
– Да и я, Марина Юрьевна, столько всего повидал, что трудно мне, как в юные годы, в людей да в Бога верить… Может, это и значит – до самого края дойти?
– А я, пан Теодор, когда веру в людей теряла, все равно в Бога и его помощь верила. Значит, ты еще подалее меня зашел!
– Может, и подалее, да только ни к чему нам про это разговаривать. У меня – служба, у тебя – неволя. Каждый свое ярмо тянет…
– А сбросить ярмо не хочешь, сотник?
– Да как его сбросить, пани?
– Не государю своему служи – мне…
– Тебе? Я крест Михаил Федоровичу целовал, пани!
– Крест целовал? Детоубийце?
– Когда я крест целовал, царь наш еще детоубийцей не был. А присягу у нас на Руси не меняют…
– Неужто не меняют? – усмехнулась Марина. – Ваши бояре да дворяне из одного лагеря в другой как крысы бегали… То Димитру служили, то Шуйскому, то Тушинскому государю, а то и Яну Заруцкому! А Филарет ваш у нас в Тушинском лагере патриархом был! А в митрополиты Ростовские его еще Димитр убиенный пожаловал!
– Знаю я, пани, что на боярах наших клейма негде ставить, шельмы они редкие. Да только я государю юному слово дал.
– Что ж, рыцарю не пристало от слова своего отрекаться… Соблюдай свою присягу, рыцарь!
Марина отвернулась от сотника и обиженно замолчала. Смотрела на город, на купола церковные, на реку Коломенку, которая серебристой лентой струилась вдали, – словно в кудрях у красавицы юной запуталась… Узнице представилось, что она подходит к воде, близко-близко, зачерпывает ее ладонью, умывает лицо, и вдруг кто-то ласково, нежно прикасается к ее плечу. Она оборачивается. Это Янчик, совсем такой, каким его забрали от нее, только с петелькой на шее… И говорит он: «Матушка! Не плачь! Я – живой… Я у доброго Бога на небе!» Марина глухо вскрикнула и покачнулась, все поплыло у нее перед глазами: и церковные купола, и тихие улочки, уже освободившиеся от снега, и река, на которой растаял лед…
Сотник успел подхватить ее, она уткнулась лицом в его пахнущий пылью кафтан и зашептала, мешая польские и русские слова: «Янек! Янчик! Я тебе кохам, мальчик мой милый…»
– Привиделся тебе сынок убиенный? С ним разговариваешь? – догадался сотник.
– Так, пан, – еле слышно прошептала Марина.
Рожнов помолчал, посмотрел, как птицы устраивают в небе над церковными крестами веселый хоровод, а потом вдруг решился. «Она, не ровен час, еще руки на себя наложит, по сыну тоскуючи. А ведь грех это страшный, смертный! Солгать ей! Во спасение… Бывает же ложь во спасение, Господи?!» – подумал он. А вдруг и не ложь это вовсе? Шепчутся же на Москве, что жив-де воренок, ушел – то ли палач пожалел, то ли сам государь, то ли не его повесили, то ли не вешали вообще. Сам же Рожнов мертвого мальца в петле своими очами не видел!
– Слышишь, пани Марина, – прошептал Рожнов. – Ты погоди, пока сына своего хоронить, погоди! Слухов у нас на Москве множество… Так вот, слыхал я на Москве, что, может, жив он.
Марина отпрянула от сотника, сказала тихо и жестко:
– Ты смеяться надо мной изволишь, пан? Или так утешаешь?
– Не смеюсь я над тобой, вот те крест!
– Так, значит, утешаешь? Сказку для меня придумал? Спасибо тебе, добрый человек, но лучше не лги! Хелена мне тоже солгать пыталась, но я ей не поверила!
«Хитра Аленка, тоже, видно, байками про сына спасенного Марину утешить пыталась…» – подумал Рожнов, а вслух сказал:
– Я и сам не знаю, правда ли это, но слух один по Москве ходит. Что другого мальца несчастного у Серпуховских ворот повесили! А сын твой – жив, и прячут его по приказу государя нашего милосердного Михаила Федоровича! Так что рано тебе, Марина Юрьевна, о смерти думать!
– Другой ребенок? Опять? – не поверила Марина. – Это уже было когда-то, в Угличе…
– О чем ты, пани?
– Другой ребенок в Угличе вместо принца Димитра погиб. Его Иваном Истоминым звали. Так мне Димитр рассказывал. В Ярославле, в ссылке, я много о смерти Димитра думала. И решила: его, верно, Иван Истомин к себе призвал. Тот мальчик, что за принца погиб. Искупил Димитр смертью своей ранней невинного ребенка кровь. Нельзя, видно, чтобы один за другого погибал. А если мой сын и жив, то на кого новая, невинная кровь ляжет? Пусть на меня, Господи, пусть на меня! Я одна во всем виновата!
«Вот ведь сорвалось с языка! – подумал Рожнов, слушая ее бессвязные, странные речи. – Теперь ведь и вправду в сказку мою поверит! Но пусть лучше верит, что сын ее жив, чем так мучается!»
– Ах ты, горемычная… – с тяжелым вздохом сказал сотник. – Видно, никто тебя не утешит, кроме Господа. А может, и не было другого ребенка…