ята и пойдет в МХАТе, в лучшем театре мира… Булгаков стал ходить в хорошем костюме и в галстуке». И Л.Е. Белозерскую они не приняли, чувствуя, что она уводит Булгакова от них в мир старой интеллигенции, которая от революции совсем не в восторге, тогда как и Катаев, и Олеша, и Багрицкий, и Ильф поначалу революцией старались восхищаться, хотя и видели уже ее темные стороны. Валентин Катаев, постепенно отдалявшийся от Булгакова, особенно после того, как Михаил расстроил его сватовство к сестре Леле, в беллетризованных мемуарах «Алмазный мой венец» не слишком ласково и с нескрываемой иронией отозвался о Любови Евгеньевне: «Впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател, наши предположения насчет его провинциализма подтвердились: он надел галстук бабочкой, цветной жилет, ботинки на пуговицах, с прюнелевым верхом, и даже, что показалось совершенно невероятным, в один прекрасный день вставил в глаз монокль, развелся со старой женой, изменил круг знакомых и женился на некой Белосельской-Белозерской, прозванной ядовитыми авторами «Двенадцати стульев» «княгиней Белорусско-Балтийской». Синеглазый называл ее весьма великосветски на английский лад Напси».
Он также охарактеризовал и Булгакова как человека для себя уже достаточно чужого, хотя и достойного уважения, выведя его под прозрачным псевдонимом «Синеглазый»: «Синеглазый… был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора (Маяковского. – Б. С.), Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе, как любил выражаться Ключик (Юрий Олеша. – Б. С.), «колебать мировые струны»… В нем было что-то неуловимо провинциальное. Мы бы, например, не удивились, если бы однажды увидали его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом. Он любил поучать – в нем было заложено нечто менторское. Создавалось такое впечатление, что лишь одному ему открыты высшие истины не только искусства, но и вообще человеческой жизни. Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей, никогда и ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового Завета. Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти. Несмотря на всю интеллигентность и громадный талант, который мы угадывали в нем, он был… в чем-то немного провинциален».
Впрочем, некоторые из родных уже затаили в то время на Булгакова злобу. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Посетила нас и сестра М.А. Варвара, изображенная им в романе «Белая гвардия» (Елена), а оттуда перекочевавшая в пьесу «Дни Турбиных». Это была миловидная женщина с тяжелой нижней челюстью. Держалась она как разгневанная принцесса: она обиделась за своего мужа, обрисованного в отрицательном виде в романе под фамилией Тальберг. Не сказав со мной и двух слов, она уехала. М.А. был смущен…» И обижаться было на что. Зять Булгакова Л.С. Карум в образе Тальберга был слишком узнаваем для всех знавших его. А уже через несколько лет белогвардейское прошлое аукнулось для него арестами и ссылками. Кстати сказать, Леонид Сергеевич приводит в мемуарах эпизод, подтверждающий, что в браке с Белозерской эротическое для обоих стояло на первом месте (ни к Михаилу, ни к Любе теплых чувств Карум не питал): «…На Рождество 1925 года Варенька (жена Карума и сестра Булгакова. – Б. С.) ездила к сестрам в Москву. Она останавливалась у Нади, но у Нади кто-то, кажется, муж ее, Андрей, заболел заразной болезнью. Квартира была маленькая, изоляция была невозможна. В гостиницу в Москве было не попасть, или надо было очень дорого платить. И Вареньке пришлось на несколько дней поселиться у Михаила. В это время Михаил был уже второй раз женат на разведенной жене фельетониста Василевского (Не-Буква), на Любови Белозерской.
Варенька была в ужасе от их жизни. Большую часть суток они проводили в кровати, раздетые, хлопая друг друга пониже спины и приговаривая: «Чья это жопочка?» Когда же Михаил был одет и уходил из дому, он говорил Вареньке: «Люба – это мой крест», – и горько при этом вздыхал».
Ирина Карум, дочь Леонида Сергеевича и Варвары Афанасьевны, писала старому киевлянину писателю Виктору Некрасову в 1967 году о дальнейшей судьбе своего отца: «Моя мать действительно вышла замуж за офицера (моего отца); фамилия у него немецкого происхождения – Карум, но он был русским. Мать его уроженка Бобруйской губернии – Миотийская Мария Федоровна. Самое интересное, что отец мой жив. В период культа личности он был репрессирован, сослан в Мариинск, затем переехал в Новосибирск. В настоящее время он, конечно, полностью реабилитирован, пенсионер, свой трудовой путь закончил в должности заведующего кафедрой иностранных языков Новосибирского государственного медицинского института. Сейчас ему 78 лет, но он много работает над иностранной литературой, живо интересуется новинками в литературе, музыке, искусстве. Моя мать в ссылке никогда не была, мы приехали в Новосибирск, когда отец был освобожден. В последние годы своей жизни она работала в Новосибирском педагогическом институте старшим преподавателем кафедры иностранных языков».
Любе и Михаилу приходилось по-прежнему решать квартирный вопрос. В сентябре 1924 года они поселились в старинном деревянном особнячке в Арбатском переулке, где ночевали в комнате брата одной из знакомых Белозерской, уехавшего на практику. Потом пришлось жить на антресолях служебных помещений школы по адресу: ул. Герцена, 46 (директором школы была Н.А. Земская). А в начале ноября Булгаков с новой женой обосновались в комнате на втором этаже флигеля во дворе дома 9 (кв. 4) по Чистому (Обуховому) переулку. Это свое жилище они в шутку называли «голубятней». Любовь Евгеньевна вспоминала: «Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора – плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной комнатушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы – буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А.А. слышится не без трагической интонации:
– У меня опять пропала серебряная ложка!
– А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, – уже на ходу басом говорит М.В.
Мы молчим. Я жалею Анну Александровну, но люблю больше Марью Власьевну. Она умнее и сердечнее. Потом мне нравится, что у нее под руками все спорится. Иногда дочь ее Татьяна, живущая поблизости, подкидывает своего четырехлетнего сына Витьку. Бабка обожает этого довольно противного мальчишку. М.А. любит детей и умеет с ними ладить, особенно с мальчиками».
У Любы с Михаилом речь о детях даже не заходила. Успех Булгакова был кратковременен, вскоре из-за гонений он оказался в крайне стесненных материальных обстоятельствах, и они с женой боялись заводить детей. А может, в глубине души Михаил Афанасьевич не верил в прочность этого брака.
Именно в Обуховом переулке 7 мая 1926 года в рамках операции против сменовеховцев сотрудники ОГПУ провели у Булгакова обыск, изъяв экземпляры повести «Собачье сердце» и булгаковский дневник. Любовь Евгеньевна подробно описала его в своих мемуарах: «В один прекрасный вечер, – так начинаются все рассказы, – в один непрекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привел!»
На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек – следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход «гостей», и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти.
Все прошли в комнату и сели. Арендатор развалясь на кресле, в центре. Личность это была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой… Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.
– А вы не слыхали анекдота, – начал арендатор… («Пронеси, господи!» – подумала я).
– Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: «Не знаете ли вы, где тут Госстрах?»
– Госстрах не знаю, а госужас вот… (в этом анекдоте обыгрывается тот факт, что ВЧК, а вслед за ним ОГПУ расположились в здании на Лубянке, которое до революции занимало страховое общество «Россия». – Б. С.)
Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание – и вдруг знакомый стук.
Я бросилась открывать и сказала шепотом М.А.:
– Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.
Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.
И тут случилось неожиданное. М.А. сказал:
– Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)
И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:
– А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы!
Ему никто не ответил… Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали».
Позднее Булгакова дважды вызывали на допросы. На одном из них, 22 сентября 1926 года, Булгаков показал: «Партийность и политические убеждения. – Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я смог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу много недостатков в современном быту и благодаря складу моего ума отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях». Здесь уже были предвосхищены позднейшие слова в разговоре со Сталиным насчет того, что «русский писатель не может жить без родины».