Ну что ж, в общем-то правильно я догадался. Интересно только, из-за кого она тогда не пришла — Алик у нее или Димка?
Он спросил:
— У тебя с ней что-нибудь было? Мне просто хочется знать — далеко ли у вас зашло.
Я пожал плечами. Вот уж о чем не хотелось бы.
— Не было, — сказал Димка. — И скажи спасибо. И ничего не будет.
— Так ты уверен?
— Шеф, речь же идет не об переспать. С таким парнем ей это даже будет интересно. Ты не подумай, что здесь мужицкая солидарность, я к ней такие же чувства питаю, как и к тебе. Но я знаю — роман у вас все равно не склеится, только для нее это пройдет бесследно, а для тебя — нет. Я на тебя посмотрел в салоне, и понял, что нет.
— Чья она? Твоя или его?
— Ничья, шеф. Отношения чисто товарищеские. Такая застарелая платоника, что уже неинтересно по-другому. Шеф… Ты извини, старик, что я тебя так зову. Ну, привязалось. И тут ничего нет плохого.
— Да хоть горшком.
— Так вот, шеф. Мне жаль тебя огорчать. Ты славный парень. И мне не хочется твоего разочарования.
— Она, ты хочешь сказать, стерва?
Он засмеялся:
— О нет! Это было бы даже прелестно!
— Ну, может, она какая-нибудь…
— Шеф, она никакая!
Мне смешно стало.
— Ну, это я уж и не верю. Какая-нибудь да есть. Просто, ты ее не знаешь.
— Почему я думаю, что я ее все-таки знаю, шеф. Потому, что сам такой же. Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые остались в Питере, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что — никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом — совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов, рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
— Что ж вам такого говорили?
— Ну, не нам, предкам нашим. Мы еще не так далеко от них ушли… Это же все было — отрекись от отца с матерью, если их в чем-то там подозреваешь, забудь про гнилые родственные чувства. Потом — сказали наоборот: нужно было верить своему сердцу, а не верить — ложным наветам. Теперь как будто все верно? А вот во время войны — мне отец рассказывал — висел на нашем доме такой плакат: "Граждане, не верьте ложным слухам!" И никто не смеялся, а ведь смехотура — как же их распознать, где ложные, а где нет? Ну, хорошо, а если наветы были — не ложные? Действительно предкам чего-то там не нравилось. Тогда отречься — можно? Тогда разоблачить их — это доблесть? Скажешь, эта ситуация вроде бы миновала. А не слышал ты, что не нужно нам "ложного чувства товарищества", а нужно перед всем коллективом выступить против лучшего друга своего? Пожалуй, не совсем миновала? Вот так, шеф. Сначала одно, потом совсем другое, потом опять — то же самое. И все, черт меня дери, с пафосом! Где уж нам разобраться, кто там прав был — отцы или дедушки? Нам бы как-нибудь прожить без подлостей.
— Так все-таки — насчет Лили?
— Шеф, вот за что я тебя уважаю. Ты последователен. Дитя природы. Ты все-таки хочешь знать — хорошая она или плохая. Слышал ты про такую философскую систему — «данетизм»? Один мой приятель, Вадик Сосницкий, считает себя ее основоположником. Он великий человек, Вадик. Может быть, не меньше, чем Аристотель. Это такой философ был в древности, воспитатель Саши Македонского, первого фашиста. Он же, по некоторым сведениям, выдумал диалектику. Так вот, «данетизм» — это ее дальнейшее развитие, высший расцвет, дальше уже развиваться некуда. Понимаешь, в русском языке есть слово «да» и есть слово «нет». А вот слово «данет» катастрофически отсутствует. Вадик Сосницкий считает, что его просто необходимо ввести, с каждым десятилетием человечество будет все больше в нем нуждаться. Мы с ним затевали такую игру: "Вадик, любишь ты свою Алку? " — «Данет». — "Хочешь на ней жениться?" — «Данет». — "Хочешь, чтоб она ушла и не появлялась?" «Данет». Спросишь его, уже для смеха: "Но кирнуть с нами, в смысле — выпить, — хочешь?" — И что думаешь — Вадик и тут себе верен: «Данет»!
— Делать вам больше не хрена!
— Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она — клялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне — так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подальше, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет. Она такая же данетистка, как и Вадик Сосницкий. Ну, вот, шеф. Если ты хоть что-нибудь понял — я счастлив. Озадачил я тебя сильно?
— Ничего, переживем.
— Тогда я могу спокойно заснуть. Сном праведника. Чао! Он ушел. А я залез повыше, на ростры, сел там под шлюпкой. Там было ветрено, и трансляция ревела джазами над самым ухом, и сажа летела из трубы, но хоть можно было одному побыть и кое о чем подумать. Одно я понял — не нужно мне читать ее письма, ничего я там не найду между строк. А нужно встретиться и посмотреть на нее — пристально, как я никогда, наверно, к ней не приглядывался.
Черные облака несло ветром в корму, и уходили назад корабельные огни топовые, ходовые, гакабортные и лампочки на вантах. Какой-то праздник был у англичан, и все мачты оконтурились огнями.
Глава третья. Граков
1
Утром я первое что увидел — базу.
Я вышел поглядеть, как там моя роба, и сразу в глаза бросилось огромный серо-зеленый борт, белые надстройки, желтые мачты и стрелы. База от нас стояла к весту, в четверти мили примерно, а за нею плавали в дымке Фареры — белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами, прямо сказочные. Подножья их не было видно, и так казалось — база стоит, а они плывут в воздухе.
Перед нами еще штук восемь было траулеров, и все, конечно, друг друга стерегли, чтоб никто не сунулся без очереди.
И тихо было вокруг, временами лишь вахтенный штурман с плавбазы покрикивал в мегафон:
— Восемьсот двенадцатый, подходите к моему третьему причалу. Или там:
— Отходите, отдать шпринговый, отдать продольный!
Я вытянул свою робу, штаны, стал развешивать на подстрельнике. В рубке опустилось стекло — там кеп стоял и старпом.
— Что там в кубрике? — кеп спросил. — Спят?
— Просыпаются.
— Пошевели. Сейчас нам причал дадут, надо бочки выставить.
Бочки — это чтоб крен выровнять перед швартовкой. А отчего крен бывает, это вещь таинственная; на таких калошиках, как наш пароход, он всегда отчего-нибудь да есть. Но я посчитал всю очередь — раньше чем через пару часов причала нам не видать.
В рубке, слышно было, посвистели в переговорную трубку. Кеп подошел, послушал.
— Чо? — спросил старпом.
— "Дед" напоминает. Чтоб левым бортом не швартовались. Носится со своей заплатой.
— Это уж как дадут!
— Ладно, — сказал кеп. — Попросимся правым.
Бичи вылезали понемножку — на базу поглядеть. Там у каждого почти кореш или зазноба. Много там женщин плавает — буфетчицы, медички, рыбообработчицы, прачки. У меня там Нинка плавала. Да и утро было хорошее — как не вылезешь. Тихое, штилевое, волна лоснилась как масляная, небо чистое, чуть видные перышки неслись по ветру. Ненадолго, конечно, такая погода — колдунчик[45] на бакштаге показывал норд-вест; ближе к полудню, пожалуй, зыбь разведет.
По случаю базы кандей Вася пирог сделал с кремом — в базовые дни какая-то чувствуется торжественность, хотя, если честно говорить, торжественного мало, а работы много — и самой хребтовой, суток на двое без передышек, без сна. Поэтому чай пили молча, и даже за пирог кандея не похвалили, хотя он все время у нас над душой стоял, напрашивался на комплимент.
Потом услышали:
— Восемьсот пятнадцатый, ваш второй причал! Подходите!
Кеп попросил в мегафон:
— Нам бы правым, если возможно!
— А что вы такие косорылые?
— Такие уж!
Там подумали и ответили:
— Тогда к седьмому, убогие!
— Спасибо вам!
Непонятно было, за что он благодарит — за причал или за «убогих».
Машина заработала веселее, и боцман сунул голову в дверь, выкликнул швартовных — по четыре на полубак и в корму. И тут уже было не до пирога, уже в иллюминаторе показался борт плавбазы, высоченный, в полнеба. Он придвигался и закрыл все небо, и мы пошли, не допив.
В корме я оказался с Ванькой Ободом и с салагами. Очистили кнехты — там стояла кадушка с капустой и мешки с углем. Борт плавбазы проплывал над нами — с ржавыми потеками, патрубками, в них что-то сипело, текли помои и старый тузлук. Наконец вахтенный к нам подплыл — в синей телогрейке, в шапке с торчащими ушами.
— На "Федоре"! — спросил Ванька. — Медицина на месте?
Вахтенный не расслышал, приставил варежку к уху.
— Глухари тут, — Ванька махнул рукой.
Но уже было не до разговоров, пошли команды — и с плавбазы, и с нашего мостика, — и вахтенный нам подал конец.
Потом его снова пришлось отдать, плохо подошли, никак нос не подваливал.
— Пошли чай допивать, — сказал Ванька.
Салаги удивились:
— Сейчас же опять зайдем.
— Щас же! Учи вас, учи. Когда зайдем, уж пить некогда будет.
Они все же остались у кнехта, а мы с Ванькой пошли в салон.
— На самом деле списываешься? — я спросил.
Он какой-то осовелый был, будто непроспавшийся.
— Что задумал, то сделаю, понял. Только симптом надо придумать. Симптом должен быть. Погляди — ухо у меня хорошо дергается?
Ухо у него не дергалось, но двигалось. Ваньку это не устроило.
— Плохо мы психику знаем. Ладно, чего-нибудь потравлю. С ходу оно лучше получается. У меня тогда глаз как-то идет.
— Я думал, ты все шутишь — насчет топорика.
— Хороши шутки! Я уже вот так дошел. — Ладонью провел по горлу. — Рыбу только сдам. Святой морской закон.