— Веселей, молодежь, веселей! Неужто старичков по-перед себя пустим? И-эх, молоде-ожь!..
Уже ему чешуя налипла на брови и всего залепило снегом, уже кто вышел с ним — понемногу сдохли, только чуть для виду гребками ворочали, — а у него замах такой же и оставался широченный, как будто он вилами сено копнил, и никакая же одышка его не брала. Честное слово, даже нам это передалось, хоть мы и с утра были на палубе. Васька Буров и то сказал с восхищением:
— Вона, как мясо-то размотал! Первый раз такого бзикованного вижу.
Потом не стало его видно, Гракова, заряд повалил стеной, и хрипенья его за волной не слышно. И Жора-штурман скомандовал:
— Обрезайсь!
Но это еще не конец был, еще мы два раза выходили и пробовали выбирать. И он исправно с нами выходил и все нам доказывал, что погода слабая и что он бы за нас, нынешних, за сто двоих бы не отдал — тех, прежних. И мы себе знай трясли, вязли в рыбе, мокрые, мерзлые до костей, и все понапрасну — все равно ее смывало в шпигаты, не успевали ее отгребать у нас из-под ног, а подбора то и дело застревала в барабане и рвала сети — одну за другой.
— Утиль производим, ребята, — сказал нам дрифтер. Он держал в руках сетку: сплошные дыры, не залатать. Вытащил ее из порядка, и надел себе на плечи, как рясу. — Сейчас вот так вот к кепу пойду, покажу ему, чего мы спасаем.
Когда вернулся, на нем лица не было, из глотки только хриплый лай слышался:
— Кончился я, ребята.
— Да кеп-то, кеп чо говорит?
— Обрезайсь! Крепи все предметы по-штормовому. Больше десяти обещают.
Крепили в темноте уже, при прожекторах. Пальцы не гнулись от холода, а узел ведь голой рукой вяжешь, в варежках это не получается, когда они сами колом стоят. Да и не греют они, брезентовые, лучший способ — пальцы во рту подержать. А мне еще пришлось стояночный трос волочить да скреплять с вожаком. Когда добрались до коек, уже и согреться не могли, хоть навалили сверху все, что было.
Пришли кандей Вася с «юношей», притащили чайник ведерный, поили нас, лежачих, из двух кружек. И мы понемножку начали оживать. Наверное, лучше этого нет на свете — когда горячее льется в тебя после снега, после ветра и стужи, и понемногу ты отходишь, уже руки и ноги — твои, все тело к тебе возвращается из далекого далека, уже говорить можешь и улыбаться, уже подумываешь — не встать ли, не сползать ли куда? Ну, хоть в салон, фильмы покрутить…
Первый Шурка вспомнил:
— А что у нас там за картину «маркони» притащил?
— Спи давай, — сказал Митрохин. — Какое теперь кино? Теперь бы сон хороший увидеть.
Васька Буров пообещал:
— Я тебе и сказку расскажу. Только не шебаршись.
— Про чего?
— Как король жил. В древнее время. И было у него два верных бича.
— Это как они царевну сватали? — Шурка полез из койки. — Травил уже.
— И вовсе не про то. А как они рыбу-кит поймали и живого ко дворцу доставили.
— Быть этого не может. У меня их братан в Индийском каждый день по штуке ловит. Дак он, как вытащишь, тут же от своего веса гибнет. Айда в картину, бичи!
Шурка уже портянки наматывал на столе. Двужильные мы, что ли? Ведь только что помирали!
Из соседнего кубрика тоже пошли, представьте. На палубе ужас что делалось — выглянуть страшно. Но побежали, нырнули в снег и ветер…
А я — задержался. Про Фомку вспомнил — что надо ему на ночь еды оставить. Не знаю, едят они по ночам или нет, но ведь в трюме сидит, для него там все сутки — ночь. Рыбу всю смыло, но я в шпигатах нашарил ему пару селедин. Потом отдраил люковину, откатил ее. В трюме черно было, глупыша я не увидел.
— Фомка! Рыбки хочешь?
Я хотел кинуть ему, да побоялся — еще по больному крылу попаду, лучше слазить.
И я сел на комингс, опустил ноги в люк. А рыбу переложил под мышку и прижал локтем. Волна меня ударила в спину и прокатилась дальше, вторая ударила, а я все не мог нащупать ногой скобу. Тогда я решил спрыгнуть. Оно, высоко, конечно, но я-то помнил — там все-таки бухта вожака уложена, ноги не отобьешь, лишь бы на лету за скобу не задеть. Я лег животом на палубу и сполз пониже, пока не протиснулись локти, потом оттолкнулся и полетел.
Я ни за что не задел и не стукнулся, не отбил ног. Потому что упал — в воду.
2
Я рванулся и заорал с испугу, но тут же сообразил, что всего-то мне по пояс. Ну, может, чуть выше, дальше-то шла куртка, я же в ней пошел. Но сердце чуть не выпрыгнуло. Я и про люковину забыл — что надо ее задраить сперва, а сразу полез искать, откуда просачивается.
Одна переборка была — с грузовым трюмом, легкая, дощатая, сквозь нее и просачивалось. Я полез по скобам, ухватился за верхнюю доску и подтянулся. А протиснуться не смог, пришлось две доски вынимать из пазов.
Дальше шли бочки. Они утряслись уже, и я полез прямо по ним по-пластунски. Темень была хоть глаз выколи, и бочки подо мной разъезжались, я больше всего боялся, что руку зажмет или ногу. А бояться-то надо было другого — если в трюм хорошо натекло, то ведь они всплывут, пустые, и так меня прижмут, что я и вздохнуть не смогу. Но этого я как-то не сообразил, иначе б, конечно, не полез.
Наконец я добрался-таки до борта, то есть просто башкой в него стукнулся. Примерно я знал, где может быть шов, я как раз полтрюма прополз. Раздвинул две бочки, лег между ними, пошарил рукою внизу — руку обожгло струей. Так и есть, шов разъехался, не знаю — повыше или пониже ватерлинии. Но уж какая тут, к чертям, ватерлиния, когда пароход переваливает с борта на борт и при каждом крене вливается чистых три ведра в трюм.
Те две бочки, между которых я лежал, я понемногу оттиснул назад, сполз пониже. Вода просачивалась с шипением, с хлюпом, и мне жутко сделалось: влезть-то я влез, а как теперь выберусь? Бочки мои опять сошлись и наползли на меня. Ну, это вообще-то можно было и предвидеть, но я же сначала делаю, а потом думаю.
И зачем я, собственно, сюда лез? Ну, нашел я эту дыру, а чем ее заткнешь? Хотя бы подушек натащил из кубрика. Я еще пониже опустился и прижался к щели спиной, а ногою нашарил пиллерс и уперся. Хлюпать как будто перестало, но холодило здорово сквозь куртку. А про штаны и говорить нечего. Но все-таки я неплохо устроился, жить можно, и вливалось по полведра, не больше.
Только я успел это подумать, как меня бочкой шарахнуло по лбу. Хорошо еще — донышком, не ребром, но гул пошел будь здоров. Вот это дело, думаю. Так и менингит можно заработать, психом на всю жизнь заделаться.
Я уже локти выставил, пускай по ним бьет, рукава все же на меху. А бочки — только и ждали. Тут же мне руки зажали, не вытащить. И пока одни держат, другие — лупят.
В общем, я хорошо вляпался. И что же, так я и буду всю картину сидеть? Жди, покуда хватятся. Ну, хватятся-то скоро, на судне, если человека в шторм полчаса не видно, его уже ищут. По трансляции вызывают, в гальюны стучатся. Но ведь подумают — меня за борт смыло, станут прожекторами нашаривать. Это на час история, а потом, конечно, в скорбь ударятся, по поводу безвременной моей кончины. Кто ж догадается, что я под палубой сижу, с бочками сражаюсь?
Вдруг слышу: пробежал кто-то — по брезенту, по трюмному. Как будто по голове моей пробацали. Мимо люка пробежал — и не заметил, что он отдраен, вот олух! — скатился в кубрик. За ним еще один. А первый уже вернулся и говорит ему — как раз над люком:
— Ни в кубрике, ни в гальюне.
— Где ж еще? За бортом?
А я вам что говорил? Сперва в гальюне поискали, теперь — за бортом.
Позвали унылыми голосами:
— Сень, ты где прячешься? Сеня, мать твою, отзовись!..
Я и хотел отозваться, но тут проклятая бочка меня снова шарахнула по лбу. А эти двое куда-то ушли, не слышно их, только ветер поет и волна заливает вожаковый трюм.
Но вот опять чьи-то шаги над головой, медленные, грузные, и вдруг звон — споткнулся обо что-то.
— Кто люковину оставил? По голосу — «дед».
— Какую?
— Такую, от вожакового… Судить вас мало!
— Да она задраена была.
— Я, значит, отдраил?
Поволокли люковину. Вот те раз, думаю, только я и ждал, когда вы меня закупорите. Я заорал, что было силы:
— Эй, на палубе! Здесь я, живой!
"Дед" наклонился над люком.
— В трюме! Кто там есть?
— Я!
— Кто «я»?
— Да я же, «дед»!
— Ты чего там делаешь? Вылазь.
— Не могу, бочками задавило.
— Черти тебя туда занесли?
"Дед" полез в трюм, сапоги его застучали по скобам.
— "Дед", не лезь дальше!
Но он уже плюхнулся в воду. Выругался, полез ко мне, стал раздвигать бочки.
— Сильно льет, Алексеич?
— Сейчас помалу. Я спиной держу.
— Так, — сказал «дед». — Затычку изображаешь? Ну, потерпи, милый. Да поберегись — шов дышит, может тебя защемить.
— Ага, спасибо.
"Дед" вылез, закрыл люковину. Опять мне стало страшно. Но там уже какая-то беготня пошла. Пробили водяную тревогу — протяжными гудками и колоколом. Вся палуба загремела от беготни. А я уж совсем закоченел, уже под куртку просочилось до плеч, и локти сплошь избило.
Кто-то опять люковину отдраил:
— Сень, жив там?
Шурка Чмырев.
— Жив. Но бедствую.
— Хреново, значит, тебе живется? Курить небось охота?
Вот, самый верный вопрос задал человек. А я и не знал, отчего мне так хреново.
— Сейчас покуришь. Смена тебе идет.
Шурка спрыгнул в воду и охнул. За ним еще кто-то. Вытащили несколько бочек из переборки, пошвыряли в воду. Кто-то начал ко мне протискиваться.
— Сень, ты там особенно не расстраивайся, ладно? Все починим, все наладим… — это Серега Фирстов. — Э, ты там не молчи. Нам твой голос очень необходим, Сеня.
— Ладно, ползи давай. У меня уже язык к зубам примерз. А он все полз да полз и расспрашивал:
— И чего это ты сюда забрался? Удивляюсь я, как ты только такие места находишь?
Сто лет он ко мне полз. Но, правда, ему тоже нелегко приходилось. Он языком-то молол, а сам бочки из-под себя выбирал и подавал назад Шурке.