Три минуты молчания. Снегирь — страница 32 из 72

Салаги хотели было перекурить, Алик сказал:

– Передохнём хоть.

– У мамы отдохнёшь, – Ванька ему ответил.

– Какая же работа без перекура? Это же святое дело!

– Есть такая работа, – я ему сказал. – Это наша, рыбацкая работа. И в ней ничего святого нет. Запомни это, салага. Чем скорей ты это усвоишь, тем легче жить.

Димка сказал:

– Пошли, Алик, пошли. Есть всё-таки святое. Это слова нашего дорогого шефа.

Этот как будто понял. Можно, конечно, и выгадать время. Но только потом в сто раз труднее будет, из темпа выбьешься. Лучше уж сразу себя загнать до полу-смерти, а потом повалиться в койку, чем разбивать себя перекурами.

Рыбу уже всю сгребли и палубу расчистили, ждали только нас.

– Давай по местам, – дрифтер сказал. – Начнём по новой вирать.

А когда он сам успел пообедать, никто не заметил.

После обеда Жора-штурман сменился, на вахту вышел третий. И тут у них с дрифтером начался раздрай.

С акул началось. Пришли к нам, родименькие, штук пять или шесть. Почуяли, что тут рыбки навалом. А они её не просто из сетей выжирают, а вместе с делью – огромными кусками, потом не залатаешь. Сельдевая акула длиной чуть побольше метра, но прожорливые же они, никакого сладу с ними нет.

Третий вышел на мостик и стал в них сажать из ракетницы. Одной прямо в пасть шарахнул – видно было, как вспыхнуло между зубами. А та хоть бы глазом моргнула – погрузилась и снова вынырнула. Живая и здоровая.

Так вот, он, значит, стрелял акул безо всякого толку, а дрифтер смотрел на это дело и накалялся. Накалился и спрашивает:

– Стрелять будем или подработаем?

А подработать машиной и правда не мешало – растянуть порядок, потому что волна и ветер его складывают, это ещё похуже, чем акулы, будешь потом век расцеплять, распутывать.

Но чего-то третий заупрямился.

– Кто вахтенный штурман? Я или ты?

– Я говорю – подработать надо назад.

– А я считаю – не в свою компетенцию суёшься.

Дрифтер вышел на середину, стал против рубки.

– Тебя по-хорошему просят – подработай!

Но орал он уже не по-хорошему, пасть разинул, как у той самой акулы; я думал – тот ему как раз туда ракетой пальнёт.

– А я тебе по-хорошему отвечаю – мелко плаваешь, понял?

– Ты будешь работать или нет? – Дрифтер совсем уже бешено орал. – Сейчас всю команду распускаю к Евгенье Марковне!

– Ты на кого орёшь, пошехонец? Ты с кем это при команде разговариваешь? Ты со штурманом разговариваешь!

– А я штурмана не вижу. Я лодыря вижу. Один шрам тебе сделали – гляди, другой щас сделаю для равновесия.

– Ну, ты у меня запоёшь!

– А я и пою!

– Ты при капитане запоёшь!

– И при капитане запою!

Мы стояли, работу бросив, смотрели, как они лаются на ветру. Брызги их обдавали, мотало штормом, но дело ещё только разгоралось. А нам, палубным, передышка. Ну, и развлечение как-никак. Мы тем временем закурили, из каждого рукава дымок поплыл.

И так бы они ещё долго обменивались, но тут кеп вышел в рубку. И оба враз примолкли, тишь да гладь на пароходе. Дрифтер пошёл к своему шпилю, а третий, конечно, подрабатывать начал. И мы разошлись по местам.

Дрифтер сказал хрипло:

– Поуродуемся, ребята, до чаю. Рыбы на борту – что грязи.

И чай пили тоже по сменам, на кнехте, и выбирали потом до ужина, а она всё шла и шла, сетка за сеткой, сплошная серебристая шуба. Темень наступила, и врубили прожектора, и всё не кончалась она, треклятая, не кончалась…

А кончилась – как-то вдруг, никто и не ждал. Вожак кончился, последняя сетка, бочка последняя ушла в трюм.

Сколько ночи прошло, когда задраивали трюм, не знаю. Я заклинивал брезент и попал себе ручником по пальцам, а боли не услышал, как будто и боль во мне вся кончилась.

Потом ещё, помню, когда шёл в кап, меня прихватило волной, и я стал на одну ногу, взялся за дверную задрайку и выливал воду из сапога. Ведро, наверно, вылил. Потом из другого. А первый у меня подхватило волной, и я за ним бежал босиком. Догнал и швырнул оба сапога в кап. Уже не думал, что в кого-нибудь попаду.

В кубрике спали уже, только роканы скинули на пол, и я тоже свой скинул, в телогрейке полез в койку. Но увидел – Димка мучается с Аликом, стаскивает с него, спящего, буксы и сапоги. Я слез помогать Димке, но уж не помню, стащили мы эти буксы или нет.

…А через час подняли нас – на выметку.

Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое. А потом сразу кончилось – не пустыря дёрнули, но и не заловилась она, как в эти четыре дня. Эхолот её нащупывал, большие под килем проходили сигары, а в сети как-то не шла.

Часам к двум я скойлал последнюю бухту и вылез. Палуба была вся мокрая, серая и вдруг зажелтела от солнца. Облака плыли перистые, к ветру, к перемене погоды, и волна шла себе мелким бесом, сине-зелёная, с белыми барашками. Это ещё можно пережить.

И вожак тоже можно пережить. Не то что привык я к нему, нельзя к нему привыкнуть, а просто разобрался – когда нужно «шевелить ушами», а когда и поберечься, что он тебя рванёт со шпиля, когда попридержать, услышать вовремя, что сетку подводят, а когда можно и на палубу вылезти, покурить у всех на глазах, и никто слова не скажет.

– Ну, как, Сень? – спросил дрифтер. – Освоил вожачка?

– Помаленьку.

– Вот, как скойлаешь его от промысла до порта, тогда и домой пойдём.

И правда, я посчитал – как раз за рейс и выберу эти две тысячи миль.

Я сплюнул и пошёл к бочкам. Всё же разнообразие…

13

В этот же день к нам почта пришла и картины. Один СРТ доставил, «Медуза», из нашего же отряда. Позже нас на неделю вышел на промысел.

Бондарь приготовил пустую бочку, Серёга достал багор с полатей. Как-то уж вышло, что он и за киномеханика, и вот если надо, с багром – то почту тащить, то чей-то кухтыль потерянный – в «комсомольскую копилочку»[46].

«Медуза» стала от нас метрах в пятнадцати, и кепы начали переговоры:

– Как самочувствие? – это с «Медузы».

– Спасибо, и вам такого же. – Это наш. – Имеем две про шпионов и эту… как её…

Дрифтер сложил ладони рупором:

– «Берегись автомобиля»!

Там пошло совещание. Потом с «Медузы» ответили:

– Товар берём.

– А вы что имеете?

– Одну про шпионов, но две серии. И заграничную, про карнавал. С песнями.

Кеп поглядел на нас. Я её как будто видел в порту.

– Ничего, весёленькая.

Кеп опять приложился к мегафону.

– Махнёмся!

Они запечатали бочку и кинули за борт, а сами отошли. Мы подошли, подцепили багром, бросили свою. А пока вот так маневрировали, каждый во что горазд перекрикивался с парохода на пароход: кто про какого-то Женьку Сидорова, которого что-то давно не встречали на морях, и в «Арктику» он не заявляется; кто про Верочку, общую знакомую, которой вдруг счастье подвалило – физика себе оторвала с атомохода «Ленин», скоро свадьба, поди; кто по делу – помногу ль на сетку берём и не собираемся ли менять промысел…

Серёга из бочки вытаскивал коробки с фильмами, газеты за прошлую неделю. И тощенькую пачку писем – ещё не расписались там, на берегу.

Бондарь – около меня – говорил Серёге:

– Хороший пароход, я на нём ходил.

– Кеп там – ничего мужик?

– Такой же.

– А дрифтер?

– То же самое.

– А боцман?

– Разницы нету.

Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нём отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зелёном, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны…

Кто-то меня толкнул под локоть. Бондарь. Глаза – как будто драться со мной собрался. А на самом деле – письма мне протягивал.

– Держи, нерусский.

А я ни от кого писем не ждал. Мать ещё не знала, на каком я ушёл. Но тут и от неё было, переслали из общаги.

– Почему же это я нерусский?

– Чучмек[47] ты какой-то. И одеваешься не по-русски.

Вот, значит, что мы не поделили. Курточка виновата.

– Надо, – говорит, – сапоги носить и пинжак. А так тебя только шалавы будут любить, Лилички всякие.

Ага, он уже и посмотрел, от кого. Второе было – от Лили. Третье – от какого-то кореша, фамилии я не вспомнил.

«Медуза» дала три гудка, мы ей ответили – и разошлись. Она – дальше, к Оркнейским островам, ей больше суток ещё было ходу. А мы – на поиск.

Я ушёл на полубак, сел там на свою бухту. Первым хотелось мне от Лили прочесть, но я его отложил. А распечатал – от матери:

Сенечка золотой мой, что же ты не приехал под Новый год, как обещал? Мы со Светой так тебя ждали, наготовили всего-всего, а ты не приехал. С тех пор как я министру писала, чтоб тебе на год службу скостили как единственному кормильцу, вон сколько прошло, а ты всё равно на море остался и к нам заезжал всего два раза, и то всё проездом, проездом. Ну, приезжай хоть в эту весну да побудь подольше.

Света большая стала, невеста уже, и парни её провожают из школы. Тебя каждый день вспоминает, забыл, говорит, нас Сенечка. И пишешь ты нам редко и всё невпопад: сначала я за декабрь от тебя получила, а после уж за ноябрь. Огорчаешь ты своего очкарика. В Рождество я на отцову могилу сходила, поплакала и стёжку протоптала. Пирамидка, что ему от депо установили, вся ржой пошла с-под болтов, весной отчищу. Золотой мой, купили ещё дров на 20 рублей и, наверно, будут стеллажи под книги, ты ж читать любишь, так напиши, как их оставить – просто тесовые, не морить и не крыть лаком, может, это будет поабстрактней?

Встретила я днями Люсю. Она всё не замужем и такая ж красивая, тебя помнит, приветы передаёт. И Тамара тебя помнит, хотя она с животом ходит, не знаю от кого, тоже не замужем. Она против нас раньше жила, вы в школу вместе ходили.