И тут я увидел – в полутёмном коридоре кто-то толкается в наружную дверь, звякает задрайкой.
– Куда? – я ему заорал. – Куда отдраиваешь? С этого ж борта кренит, мало мы в шахту нахлебали?
Он мычал что-то и толкался в дверь. Я подумал – не обезумел ли кто?..
– Смоет же тебя к такой матери! – Я подошёл, рванул его за плечо.
Граков это был. В расстёгнутом кителе, волосы спутаны… Он мне дышал тяжело в лицо, и я вдруг почуял: он же пьяный вусмерть. Я прямо обалдел – неужели ж напился? В такую минуту напился! Когда мы все валились с ног и опять вставали – спасать наши жизни и его драгоценную тоже…
– Ступайте в каюту! – я ему сказал. – Надо будет – придут за вами, не оставят.
– Плохо, матрос? – Глаза у него были мутны, лицо набрякло багрово.
– Да уж куда хуже.
– Гибнем? Скажи честно.
Я ему протянул нагрудник.
– Авось выплывем.
– Кто это приказал?
– Что?
– Нагрудник… мне…
– Капитан.
– Врёшь, матрос…
– Сказал бы я вам!..
Я на него надел нагрудник и завязал тесёмки.
– Зря всё это, матрос…
Я подумал – действительно зря. Ты-то ведь каким-то дуриком, а выплывешь, а вот «деда» никто не спасёт, разве что Юрочка. Да пока он на свои бицепсы хоть фуфайку напялит, всю шахту зальёт. Я бы остался здесь, но моё место – палуба. Может быть, там я понадоблюсь. Но я всё-таки постараюсь. Я добегу. Вытащу «деда».
Я довёл Гракова до каюты, втолкнул в дверь.
– Матрос, так ты забежишь за мной? Ты обещал…
Я побежал на палубу, встал на трюме, рядом с Серёгой и Шуркой. Палубу трясло – от машины, и зубы у меня стучали. Нагрудник трясся и бил по животу. Снег и брызги хлестали в лицо, но глаза я не мог закрыть, не смел – потому что увидел камни. Мы все их увидели.
Прожектора их нащупывали во тьме. Волна приливала к ним, взлетала пенистыми фонтанами, и было видно, как шатаются эти камни – чёрные, осклизлые. Вдруг они ушли из виду, ушли вниз, полубак высоко задрался и пошёл прямо на них, на скалу. Машина взревела, как будто пошла вразнос, и винт провернулся в воздухе, а потом ударился об воду. «Дед», наверно, дал реверс, потому что, когда мы снова увидели камни, они уже были подальше. Я оглянулся – стекло в рубке опустили, кеп стоял у штурвала без шапки, в раздраенной телогрейке. Шпаги завертелись, он прислонился к штурвалу грудью и не мог его удержать. Жора и третий кинулись на помощь.
Нос опять подался на камни. Я стоял как раз за мачтой и видел, как она приводилась к середине между камнями. И разглядел чёрную щель фиорда – прямо против нас; волна на неё накатывала косо и закручивалась по стене; от этого нас стало заносить и развернуло, и мачта прошла мимо щели. Двигатель снова зачастил, сотряс всю палубу, и мы отошли. Прожектора заметались – то в небо, то упирались в камни. Грунт под камнями был изрыт водоворотами, из воронок летел гравий, барабанил нам в скулу.
Мы опять развернулись – медленно-медленно – и снова стояли против чёрной щели, ни назад, ни вперёд. И вдруг нас рвануло, приподняло – всё выше, выше – и понесло на гребне. Камни промелькнули с обеих сторон, а потом волна их накрыла с рёвом. Я только успел подумать: «пронесло!» – и увидел скалу – чёрную, пропадающую в небе. По ней ручьями текло, и она была совсем рядом, да просто тут же, на палубе. Те, кто стоял у фальшборта, отпрянули к середине. А нос опять стало заносить, и скала пошла прямо на мачту, на нас, на наши головы…
Я зажмурился и встал на колени. И как-то я чувствовал – все тоже присели и скорчились. И у меня губы сами зашевелились – что я такое шептал? Молился я, что ли? Если Ты только есть, спаси нас! Спаси, не ударь! Мы же не взберёмся на эти скалы, на них ещё никто не взобрался. Спаси – и я в Тебя навсегда поверю, я буду жить, как Ты скажешь, как Ты научишь меня жить… Спаси «деда». Шурку спаси. Спаси «маркони» и Серёгу. Бондаря тоже спаси, хоть он мне и враг. Спаси шотландцев – им-то за что второй раз умирать сегодня! Но Ты и так всё сделаешь. Ты – есть, я в это верю, я всегда буду верить. Но – не ударь!..
Над головой у меня затрещало, сверху упало что-то, скользнуло по руке, какая-то проволока… Ох, это же антенна, «маркониева» антенна!.. И что-то тяжкое, железное упало на трюмный брезент рядом с нами – как будто верхушка мачты. Но ещё ж не конец, не смерть! И я открыл глаза.
Грохотало уже позади, и двигатель урчал и покашливал в узкости. Прожектора шарили между нависшими стенами, отыскивали поворот. Море храпело за кормой, а мы прошли поворот, и теперь только хлюпало под скалами. Это от нас расходились волны – от носа и от винта, а шторм для нас – кончился.
Я встал на ноги. Колени у меня дрожали, нагрудник тянул книзу пудовой тяжестью. Я развязал тесёмки и скинул его. Шурка тоже его скинул. И Серёга. И все.
Потом открылась бухта – стоячая вода, без морщинки. В маленьком посёлке светились два-три окошка, и тишина была такая, что в ушах звенело.
Мы вышли на середину, и двигатель смолк. Прожектора сразу начали тускнеть, и стало видно, что рассвет уже недалеко, уже посерели сопки, домишки в посёлке, судёнышки у короткого причала. На трюме валялся обломок мачты, и проволока вилась кольцами. Кто-то её зачем-то сматывал.
Потом боцман ушёл к брашпилю. Пошёл молча, с собой никого не звал. Слышен был всплеск и как зазвякала цепь. В рубке опустили все стёкла, кто-то высунулся, смотрел на посёлок.
А пароход покачивался ещё, по инерции. Сутки простоим – успокоится.
Вот тут я и сплоховал. Никогда этого со мной не случалось, с первого дня, как я пришёл на море. Едва я успел дойти и свеситься через планширь. «Дед» подошёл ко мне, весь дымящийся, в пару, подержал за плечо. Потом дал платок – вытереть рот – и кинул его в воду.
– Ничего, – сказал «дед». – Всё, Алексеич, нормально. Моряк, на стоячей воде травишь.
До чего же мне было плохо! И стыдно же до чего – хотя никто как будто на меня не смотрел.
Стукнула дверь – шотландцы выходили на палубу в чёрных своих роканах-комбинезонах, по двое, по трое, обнявшись, как братья.
Люди как люди. И я ушёл с палубы.
Почему-то меня не трогали. Я сквозь сон слышал – кого-то ещё вызывали на откачку, кто-то возвращался, хлопал дверью, скидывал сапоги. Потом ещё, помню, кричали: «“Молодой” пришёл!.. Примите кончики…» – и я никак понять не мог, какой там ещё молодой… И стук помню машины, только не нашей, и где-то под бортом хлюпало, а потом всё стихло, и я провалился в черноту.
А проснулся, когда совсем светло было в кубрике. Ну, совсем-то светло у нас не бывает – иллюминатор в подволоке крохотный, – но всё можно было различить. Ребята лежали, все почти в телогрейках, поверх одеял. В Ваньки-Ободовой койке спал какой-то шотландец в рокане, лицом вниз, даже капюшон не откинул.
А я отчего проснулся? От холода, наверно. Или оттого, что где-то сопело, хлюпало, и я подумал: снова там нахлебали.
Я вышел – увидел бухту, молочно-голубую, всю залитую солнцем. Редкие-редкие неслись облака по голубому небу. Посёлок уже проснулся, чернели человечки на снегу, домишки были уже не серые, а ярко-красные, зелёные, жёлтые, и от причала отходили судёнышки.
Вот что, оказывается, сопело – у нашего борта буксир стоял, «Молодой». От одного названия мне весело стало – только поглядеть на эту калошу, на трубу её высоченную. Трюма у нас были открыты, валялись на палубе вынутые бочки, а с «Молодого» тянулись к нам толстые шланги – в оба трюма и в шахту, через дверь.
В трюме двое мужиков заделывали шов. Один в беседке висел, другой ходил по пайолам. Воды там уже осталось по щиколотку.
Я присел на комингс, закурил.
– Смотри-ка, – этот сказал, в беседке, – один живой обнаружился!
– Живой, – говорю. – Только не вашей милостью. Вы-то чего там в Северном оказались, где никто не тонул?
– Да кто ж вас знал, ребятки, что вы с курса уйдёте? Мы-то поспели, а вас и во всём квадрате нету. И связи нету. Мы уж подумали: на дно ушли.
– Поспели вы! На нашу панихиду.
Тот, снизу, с пайол, сказал угрюмо:
– Да мы такие, знаешь, спасатели: как никто не тонет, так мы хороши.
– Ничего, – сказал этот, в беседке, – зато долго жить будете, ребята.
– Да, – говорю. – Это нам не помешает.
Я курил, смотрел на их работу. Они уже закончили опалубку, теперь ляпали в неё цементным раствором.
– Нас, – я спросил, – не позовёте помогать?
– Что ты! – сказал этот, в беседке. – Мы вам теперь и пальчиком не дадим пошевелить. Спите, орлы боевые.
Что-то я ещё хотел у них спросить?
– Курточку я тут потерял. Не находили?
– Которую? – спросил в беседке.
Я вздохнул:
– Да что ж рассказывать, если не нашли. Хорошая была, душу грела.
– Да если б нашли – не заначили, какая б ни была. – Что-то он вспомнил. Лицо сделалось такое мечтательное. – Слышь-ка, тут шотландец один – рокан снимал. Такой свитер у него под роканом! Мечта моей жизни. Ты похвали – может, подарит.
– Так он же мне подарит, не тебе.
– Всё равно приятно. А я бы с тобой на чего-нибудь обменялся.
– Нет уж, просить не буду.
– Зря, момент упускаешь.
Снизу угрюмый спросил:
– Как же ты её потерял? Шов небось курткой затыкали?
– Да вроде того.
Он покачал головой:
– Это бы вам, ребятки, много курточек понадобилось. В трёх местах текли. В трюма набирали, в машину и через ахтерпик.
– Это, значит, к механикам в кубрик с кормы текло?
– Ну!
– Скажи пожалуйста! А мы и не знали.
В беседке ещё спросил:
– Ну, а этот-то, Родионыч – ничо себя вёл? Зверствовал небось, когда поволноваться пришлось?
– Ничего. Когда тонули, смирный был.
– Смирный! – сказал угрюмый. – Волки в паводок тоже смирные бывают, зайчиков не трогают. А как ступят на бережок, так сразу про свои зубы-то вспоминают.
– Может, и так, – говорю. – Всё же он урок получил.
– На таких, знаешь, уроки не действуют.
Я не спорил. Вот уж про кого мне меньше всего хотелось думать, так про этого Родионыча. И отчего-то я всё никак не мог согреться. Хотя вроде на солнышке сидел. Ну да какое уж тут солнышко! Этот, в беседке, и то заметил, что я зубами стучу.