— А как же Кирюшка? Ему еще нет и трех месяцев.
— Но я же писал маме, она едет с нами! — он поцеловал ее.
…Поезд пересекал аккуратные, робко зеленеющие поля Германии. Франция была уже позади, впереди — Россия.
Кустодиевы ехали в купе второго класса. Юлия Евстафьевна держала на руках восьмимесячного сынишку. Всего несколько дней назад в Париже Кустодиев писал их для картины «Утро». Жена, одетая в просторную розовую кофту, купала в широком белом тазу Кирилла. Скользкое, упругое розовое тельце, на воде блики… Он писал картину на одном дыхании. Картину будут экспонировать на первой же выставке в Петербурге по возвращении «святого семейства». И вот что напишет критик:
«Его (младенца. — А. А.) розовое тельце, на котором кое-где блестят капли воды, передано так легко, так красиво и так уверенно просто, что, право, не верится, что такую мастерскую вещь мог сделать совсем еще молодой художник. Нужно сказать, что он написал поразительную вещь, и ничего подобного еще не сделал ни один из наших художников».
Париж, с его богатой художественной культурой, для живописца — как Рим для пилигрима. На небосклоне сияло множество звезд: Моне, Дега, Ренуар, Сислей, Сезанн, Матисс, Пикассо, Ван Гог, Пюви де Шаванн. Одни уже стояли в зените, иные только появлялись на горизонте. Глаза разбегались от света их, а путь не освещала ни одна. Растеряться тут было легко, стать подражателем — еще легче. Он уехал обогащенный, наполненный впечатлениями, но немного чужой на этом пиршестве живописи.
Зато как захватывали его народные зрелища, праздники, ярмарки! Служба в соборе Нотр-Дам, ночь на Страстную пятницу в Севилье, когда он ездил в Испанию! В письме из Севильи писал: «По узким улицам, запруженным народом, очень медленно двигаются всевозможные изображения страстей Христа… Громадные балдахины с Богородицей, кресты, орудия пытки… Кругом все в черном, в высоких колпаках с капюшонами на лицах и двумя отверстиями для глаз, с крестами различного цвета на груди и высокими свечами». Это письмо — точное изложение сюжета картины, написанной тогда же, в Севилье.
Вечером в ту предпасхальную ночь они пошли в сторону Гвадалквивира, потом сидели возле памятника Веласкесу, великому Веласкесу… Веласкес, его мастерство — это было, пожалуй, самое сильное художественное впечатление, вынесенное Кустодиевым из-за границы.
Подолгу стоял у картин Веласкеса, тщательно копируя его. И потом писал профессору Матэ: «Какой это был удивительный художник, для него, кажется, не было ничего невозможного. Тонкий и вместе с тем удивительно простой рисунок. Живопись то сильная, энергичная, с широкими мазками, целой грудой красок, то нежная, еле уловимая, легкими лессировками. У него почти нет портрета, писанного одной и той же манерой…»
— Господа! Вержболово! — раздался голос проводника.
Борис Михайлович обнял сразу обоих, жену и сына. Вержболово — первая русская станция!
За окном темнела дорога весенними лужами. Серебрились пушистые колобки вербы на красных прутьях. Висела кружевная зелень на березах. Шли бабы с котомками за плечами. И пели. Слов было не разобрать, но сердце отчего-то заныло…
По коридору пронеслось:
— Граница! Приготовить документы!
Среди пассажиров второго класса началось беспокойное, хлопотливое движение.
И вот в дверях золотые пуговицы, синий живот, круглый подбородок — таможенный чиновник.
— Документики!
Кустодиев полез во внутренний карман.
Чиновники иностранного и военного ведомств, служащие фирм, дельцы и просто любители заграничных путешествий рылись в карманах, бумажниках, доставая документы. Таможенники тщательно сверяли документы: шел 1904 год, война с Японией.
Вержболово — заштатная русская станция с грязным вокзальчиком, забитым людьми, с трактиром, из которого разносился на всю станцию запах кислых щей, с казенкой, торговавшей по определенным дням водкой.
В купе вошел новый пассажир. Поздоровался, заметил, как внимательно Кустодиев разглядывает что-то за окном, сказал не зло, скорее весело:
— Узнаете Россию? После заграницы-то, небось, один запах щей сразить может. А мужики пьяные с котомками, а бабы, закутанные до глаз?.. Вот она, матушка!
Пассажир оказался словоохотливым. Сразу рассказал, что едет в Петербург по юридическому ведомству: разбирать одно обжалованное дело.
— А вы, осмелюсь спросить, по какому делу за границу ездили?
— По какому делу? Да… по художественному, — отвечал Кустодиев. — Получил в Академии художеств на год пенсионерскую поездку во Францию. И вот…
— И целый год там жили?
— Нет, немногим более пяти месяцев.
— Отчего же так рано назад?
— Отчего? — Борис Михайлович помолчал и уклончиво ответил: — Вот ребенок маленький. — Он кивнул на Кирилла, который со всей силой своими толстыми ручонками старался оторвать голову игрушечному жирафу. — И оттого, что в России война с японцами. И вообще домой пора. Человек, имеющий дом, долго не может скитаться… Даже в красивейшей из стран — Франции…
Попутчик искренне удивился. Спросил:
— Вот вы в Академии художеств служите, или, вернее, учились, теперь преподавать будете. Вы, конечно, всех художников знаете. Слышал я, что знаменитый Репин со знаменитым Стасовым помирились. В чем была причина их ссоры?
Борис Михайлович невольно рассмеялся. Хотел уклончиво свести разговор к шутке, но дотошному судье хотелось знать всю историю.
А история была такова.
В 1890-е годы шел спор о роли мастерства, живописной выразительности в искусстве. Репин говорил о совершенствовании живописного мастерства, о том, что надо учиться у великих Тициана, Веронезе.
Стасов же в полемике с Репиным упрекал его за отход от идейного искусства в сторону чистого мастерства. Они ссорились в письмах, при встречах, в статьях. В пылу ссоры Стасов назвал Тициана и Веронезе «дурацкими» художниками. Репин в ответ сообщил, что надеется «больше никогда не видеться со Стасовым».
Неизвестно, что было бы дальше, если бы не картина «Государственный Совет». Стасов увидел в этом полотне яркую социальную картину, разоблачающую самодержавие. После пятилетнего молчания два великих мастера наконец помирились.
В борьбе Репина и Стасова в какой-то степени отразился важный этап в развитии русского искусства. Кустодиев стал невольным свидетелем и даже участником его. Образно это представлялось ему так: художник движется, как Одиссей между Сциллой и Харибдой, где Сцилла — это чистое мастерство, академизм, а Харибда — скучный натурализм тех, кто говорит об идейности и недооценивает мастерства. Между тем настоящий художник, как Одиссей, должен проплыть между этими скалами, тогда он попадет в царство подлинного, живого искусства…
Б. Кустодиев. Портрет артистки Е. А. Полевицкой. 1905
Искусство русское, как и вся Россия, было на переломе. И в спорах этих лет нашли отражение напряженные умственные искания России, стоявшей на пороге будущих потрясений.
— Посмотрите в окно, — продолжал неугомонный судья, — в Россию едем. Соха, избы еще по-черному топятся, книгу в деревне не сыщешь, бедность беспросветная… Что за проклятая страна!.. Вот вы молчите, а я прямо скажу. Какая жизнь, такое и искусство. Ведь все равно нам до Европы — как до Луны.
— Вы уверены? — лукаво прищурился Кустодиев.
— Мы до сих пор носим эти несуразные платья, эти платки, лапти. Народные костюмы? По-моему, в Европе…
Кустодиев нахмурился: кому, как не ему, хорошо знающему русскую жизнь от глубокой провинции до царского дворца, не знать о бедности, не испытывать боли и стыда за Россию? Но говорить об этом вот так, всуе, с бездумностью и так зло?..
— Милостивый государь! — Голос его стал жестким. — Избавьте меня от такого разговора.
— Вот все вы не любите правды-то… Или еще говорите: любовь к родине списывает недостатки. А по-моему, если плохо, так нечего и любить, — торжествовал собеседник.
Юлия Евстафьевна беспокойно вскинула глаза. Проснулся и заплакал Кирюша.
Кустодиев встал, посмотрел на спутника потвердевшим взглядом и вышел из купе.
Лето 1904 года в Петербурге выдалось раннее. В начале июня были дни, когда солнце грело с астраханским усердием. Кустодиев радовался жаре, как настоящий волжанин.
В квартиру на Мясной к ним теперь, после возвращения из-за границы, часто захаживал младший брат Бориса Михайловича — Михаил. Он жил в Петербурге, работал на заводе и одновременно сдавал экзамены в Технологическом институте; приходил Михаил с последними новостями, из кармана торчали какие-нибудь газеты.
— Да ты посмотри, какие волосы я отрастил. У меня сразу стал приличный затылок, круглый! — Он вертел головой перед Борисом. — Теперь с любой точки меня можно рисовать.
— Что мы и сделаем сейчас, — заметил Кустодиев. — Теперь, после разлуки, мне не только твой плоский затылок нравится, даже твой нос хорош! Я уж не говорю об усах.
Борис Михайлович аккуратно раскладывал карандаши, резинку, ножик, листы из альбома: он любил порядок в работе, чтоб все было под рукой.
— Хочешь, я почитаю тебе газеты, пока ты рисуешь? — Михаил вытащил из кармана газету. Брат посадил его так, чтобы рисовать сбоку, почти со спины. Прикрепил лист кнопками.
— Итак, что пишет «Новое время» с театра военных действий? — звонким голосом проговорил Михаил. — Оно пишет: «В ночном бою с судов и батарей выпущено около 2500 разных снарядов…» Далее: «Маленькая Япония возымела дерзость набрасываться на великую державу, втрое более крупную, чем она…»
— В статье дается отпор «унынию, которое хотят навести на общество трусы». А трусами, — комментировал Михаил, — у нас теперь называют тех, кто критикует порядки.
Русско-японская война, которая шла уже пять месяцев, не принесла легкой победы России. Действительно, маленькая Япония наносила ей чувствительные удары. Все мыслящие люди России видели в этом нелепость и бездарность командования, строя и не стеснялись говорить об этом вслух.