Три Музы Бориса Кустодиева — страница 21 из 61

Поэт взглянул на счастливое лицо больного художника и отвел глаза, боясь быть угаданным. Зная о физических болях Кустодиева, он страдал сам. В записной книжке тогда же пометил: «Почти болен перед Кустодиевым».

После чая хозяин решил показать Блоку картину, которую он делал по заказу Нотгафта.

— Непременно хочу знать ваше мнение, — сказал Борис Михайлович.

Это были «Купчихи».

Блок смотрел долго. А потом заговорил о том, что символы неотделимы от искусства, что женщина — символ России. Но для разных художников это разная женщина. Например, у Андрея Белого Россию-женщину заколдовал злой колдун, механический колдун XX века. У Кустодиева эти женщины символизируют Россию радостную, праздничную, но не спит ли она в своем довольстве?

Под умный говор сказки чудной

Уснуть красавице не трудно, —

И затуманилась она,

Заспав надежды, думы, страсти…

Кустодиев слушал, радуясь проницательности Блока.

Простились они тепло, унося в душе чувство взаимопонимания.


…С первыми летними днями 1914 года семья художника уехала, как всегда, под Кинешму. С упоением писал Кустодиев пейзажи Костромской губернии, жатву в деревне, наслаждался миром и солнечным светом.

Был тихий летний полдень. Он лежал в гамаке, в тени берез, и мечтал о том, как осенью поедет в Москву, зайдет к Грабарю в Третьяковскую галерею посмотреть новую экспозицию, как встретится с Лужским в Художественном театре, побродит по москворецким улочкам, а там, глядишь, и зима. Снова берлинская клиника, хирург Оппенгейм, операция, и он сможет не только ходить с палочкой, но плавать и, как прежде, ходить на охоту.

Пахло мятой, цветами, малиновым вареньем и тем густым ароматом, что дают зрелые июльские травы.

Скрипел коростель. Жужжали осы. Все эти запахи и звуки, казалось, плавились в знойном июльском воздухе под солнцем.

Вдруг со стороны дороги послышался стук копыт, все нарастающий шум колес, и через минуту совсем близко промчалась бричка, в которой стоял в рост человек в картузе и кричал, повторяя одно слово: «Война, война! Война с германцами!»

Кустодиев вздрогнул.

Дети перестали качаться на качелях.

Собака с лаем бросилась за бричкой.

Через несколько дней Борис Михайлович писал:

«Как все это неожиданно и стремительно быстро произошло, и все и вся перевернуло вверх дном».

«Выбит из колеи всем этим. Работать не хочется, что делалось раньше с увлечением, теперь потеряло смысл».

«Здесь кругом стоит вой и рев бабий — берут запасных… Моего брата, видимо, возьмут, если уже не взяли, он в Петербурге инженером и недавно отбывал воинскую повинность».

«Очень хочется ехать в город отсюда, все-таки ближе к большой жизни — жить теперь в деревне и вести растительно-созерцательную жизнь как-то стыдно».

Когда они появились в Москве, на улицах проходили манифестации. Говорили о «всеславянском братстве», о победе наших войск на галицийском фронте.

А в это время брат Михаил, которого взяли в армию, писал о беспорядках на фронте. В газетах печатались списки убитых.

Смутно было на душе у Бориса Михайловича. Сразу заныли старые раны. В голове громоздились мысли о смертельной опасности для брата, о бедствиях всего народа. И все эти мысли завершала одна, очень личная: «Итак, я отрезан от единственного человека, который может меня спасти…» Немецкий профессор из берлинской клиники Оппенгейм был недосягаем, через границу проходил фронт.


23

Он сидел на высоком берегу Волги, там, где вливается в нее Ока и на десятки верст открываются широкие русские дали. Делал наброски в альбоме.

Внизу шумела Нижегородская ярмарка. Залиты солнцем деревянные ряды — оглобли, дуги, колеса, посуда расписная, с золотом, прялки разные, корытца, вальки, матрешки…

Звенела бело-малиновая церковь купцов Строгановых. Там шло молебствие о русских воинах, проливающих кровь на войне с германцами.

Завтра Борис Михайлович напишет своему другу Нотгафту: «На пароходе доехал только до Нижнего, дальше побоялся — ноги мои так себя неважно чувствовали, что не рискнул путешествовать с ними в таком виде и поехал назад… Пробыл один день в Нижнем и почти полдня просидел на берегу на бульваре… И совсем не видно было, что где-то сейчас происходит война, жестокая, ужасная, — все так же лениво плыли белые облака и так же тихая река влекла на себе лодки и баржи, так же в церквах звонили в колокола».

Вот она, Волга! Здесь дышалось легко, ширилась грудь, и художник чувствовал волнение — предвестник вдохновения. (Муза его не покидала, несмотря ни на что.)

Кустодиев расположился в нелюдном месте. Он вообще любил путешествовать один, оставаясь наедине с дорожными впечатлениями; если знакомился, то лишь с интересным типажом, подходящей натурой.

Кто-то остановился за его спиной и смотрел в альбом. Зеваки сопровождают художников всюду, и обычно общение с ними ограничивается молчаливым разглядыванием. Однако на этот раз зритель оказался настолько разговорчивым, что ни сухие ответы, ни даже молчание художника не подействовали на него.

— Можно глянуть? — Не дождавшись ответа, паренек лет пятнадцати в хромовых сапогах спросил опять: — Аль нельзя?

— Да смотри, если что поймешь, — нехотя ответил художник.

— Вона какая река-то у вас похожая. Одним карандашиком, и все как есть тут. И пароходы, что тараканы, расползлись по ней…

Паренек, по всей вероятности, купеческий сын — хромовые сапоги, шелковая рубаха.

— Да, Нижний Новгород — красота, не чета нашему селу, — не умолкал парнишка. — Сами-то мы из ветлужских лесов, папаша мехами промышляет.

— Ну и что же, вы сюда меха привезли?

— Да меха-то мехами. Папаша наш с братом приехали. Так, думаю я, они продали уже мехов-то целковых на пятьсот. А Дарья-то, это брательникова жена, подарков накупила — страсть! Парчи на сарафан, зонтик, кубового ситцу, козловые ботиночки да серьги еще… Ну и ярмарка, скажу я вам, в Нижнем. Папаша меня первый раз с собой взяли. Я так и ходил раскрывши рот…

Борису Михайловичу начинал нравиться этот парнишка.

— Гляньте, вон какая церковь-то. Смотришь — словно чай сладкий пьешь. А кресты у той церкви широкие, как ладони у великана.

Кустодиев ухмыльнулся в усы, удивляясь образному языку парнишки и внимательно вглядываясь в него:

— А знаешь ли ты, — сказал он, — что церковь эту построил Григорий Строганов еще при царе Петре? Приехал Петр, зашел помолиться в церковь и вдруг видит: Христос как две капли воды — Григорий Строганов. Рассердился царь, говорит: «Царь земной небесному царю только молится, а ты мне свою образину подсунул, не гость я у такого хозяина». Уехал и больше не захотел видеть Строганова.

— А я расскажу вам, как папаша с братом поспорили за эту церковь, как сторговали все товары да выпили изрядно. Дарья-то как раз сапожки покупала, а то бы они при ней не поспорились. Она гордая у нас, как взглянет — то ли крыльями взмахнет, то ли оглоблей ударит. Да, может, они пойдут тут. Ну так вот, папаша, выпимши, говорит брательнику: «Глянь-ко, как окно-то высоко, сажень с четвертью, поди, будет от земли». А брательник ихний: «Будет уж! И одной-то нету». — «Как так?» — папаша. А брательник опять спорит. «Давай, — говорит, по рукам бить». И ударили. А дядя Онисим возьми да и полезь на церкву-то с бечевкой — вымерять. Народ собрался, глазастает. Только дядя Онисим встал на красную подклеть, руку с бечевой протянул к окну — глядь, Дарья идет с угла. Как встала она, брови сдвинула, стоит, молчит. Папаша мой повернулись к ней, посмеиваются. Дядя Онисим, как увидел ее, спрыгнул с окна, и говорит так скоро-скоро: «Да вот, — говорит, — мы тут поспорили, сколь саженей будет. Да и меряем». А Дарья молчит и молчит. Что брови, что губы — черные головешки. Потом подошла, под руку его, как королевна, взяла и поплыла следом за моим папашей. К пристани пришли, на пароход взошли. А Дарья ни словечушка так и не сказала. Разом мужики оба трезвые стали. Вот какая у нас Дарья.

Паренек вытащил из кармана гребешок, подул на него. Старательно расчесал волосы. Поплевал на ладонь, пригладил затылок и опять взглянул в альбом художника.

— Вот вы книжки читаете, малевать-рисовать научились. Однако интересуюсь я, к примеру, сколько вам за эту картинку денег дадут?

Кустодиев усмехнулся: ох уж эта манера все переводить на деньги!

— А нисколько. Это, брат, этюды называются, наброски, понимаешь?

— Это что же, вы столько стараетесь, и за эту картинку денег не заплатят? — удивился паренек. — А вот за эту? Тут солнце у вас, как шарик воздушный али ягода малиновая. Я дяде скажу, он вам деньги за нее даст. Целковый не пожалеет, вот истинный крест. Пойдет?

— Нет, не пойдет, — улыбнулся художник, — мне самому это солнце пригодится.

— А-а, — разочарованно протянул паренек, — вода у вас всамделишная на картинке, хоть рукой погладь. Ну совсем как сейчас вон на том месте.

Они оба взглянули на Волгу. Садилось солнце, темнели вдали луга. Солнце золотило деревья.

На тропинке, ведущей сюда, наверх, Борис Михайлович вдруг увидел двух мужчин и женщину впереди. В картузах и косоворотках, мужчины не привлекли его внимания. Зато женщина! Длинное лиловое платье, прямой пробор, коса темная, груши-серьги в ушах, на руке полушалок. Щеки алеют густым закатом. Красавица на фоне Волги. Она шла, как что-то неотвратимо прекрасное, как подарок судьбы. Она закрывала собой этих мужчин, всю ярмарку, все лавки внизу, все, кроме Волги…

— Э-э, — паренек привстал, — да вон они сами идут, с Дарьей.

Как медленно-величавы ее движения, как по-русски строг рисунок бровей, как гордо и вместе с тем скромно смотрят глаза. Она приближалась, словно вырастая из земли.

Попросить бы ее так постоять, да разве такая станет позировать? Вот заметила, что глядят на нее, но даже бровью не повела. Только глазами показала двум следовавшим за ней мужчинам на паренька, что расположился рядом с художником. Любопытства к его альбому не проявила, но и гордости не показала; м