5 мая 1924 года он записал: «Поехал к Кустодиеву рисовать М. А. Волошина (первый рисунок вышел довольно удачным!). Позже пришел К. Е. Костенко. Максимилиан Александрович прочел нам свою поэму „Протопоп Аввакум“ — это одно из сильнейших его произведений! В нем, как сказал сам Волошин, он хотел передать голос Аввакума. Еще он прочел свои революционные портреты „Матрос“ и „Красноармеец“… Б. М. подарил мне оттиск новой обложки к книге Лескова „Амур в лапоточках“, крестьянский роман».
Психологический портрет поэта в карандаше получился хорошо: могучий, цельный и чистый человек, а глаза яростные, взыскующие. Но фон? Борис Михайлович засыпал утомленным, да еще и угнетенным, и видел синие сны: то груды бирюзы, то аквамарин, то какие-то пирамиды, излучающие голубизну моря. А просыпаясь, думал: редко бывает море голубым, оно всюду разное…
Они встречались опять, говорили о смутном времени, о русской истории. Волошин цитировал писателя XVII века: «Русский человек не знает меры и все бродит по пропастям». Он был энциклопедически образован, не раз писал статьи о живописи. Например, однажды блестяще подвел итоги «живописной зимы»:
«Современное русское искусство растеклось столькими рукавами и былые тенденции отдельных групп стали настолько крайними и обостренными, друг друга взаимно исключающими, что обнять их трудно… От критика теперь требуется много терпения и эклектизма. Немыслимо любовь к Сомову совместить с любовью, например, к Гончаровой или Лентулову. „Новое искусство“ породило внутри себя все направления от крайне правых до крайне левых: от академии в дурном смысле („Союз“) и академии в хорошем смысле („Мир искусства“) до крайних революционных групп, идеалистически декоративной „Голубой розы“ и реалистического „Бубнового валета“»…
Статью эту вместе читали Добужинский и Кустодиев — тогда-то «схулиганили» своими «новаторскими» картинами под псевдонимом «Пуговкин».
Макс Волошин, уже несколько лет назад избравший своим местопребыванием Крым, построивший там дом и принимавший любого гостя, оставался в стороне от этих влияний. Его питала крымская земля, он чувствовал себя здоровым физически и нравственно и не терял свежего взгляда на живопись.
Б. Кустодиев. Портрет писателя Максимилиана Волошина
В то же время российские центры, Петербург, Москва, с начала века что-то утратили, их разъедали сомнения и нигилизм. Об этом точно написал другой поэт — Владислав Ходасевич: «…годы душевной усталости и повального эстетизма. В литературе по пятам модернистской школы, внезапно получившей всеобщее признание как раз за то, что в ней было несущественно или плохо, потянулись бесчисленные низкопробные подражатели. В обществе тщедушные барышни босиком воскрешали эллинство… В горячем, предгрозовом воздухе тех лет было трудно дышать, нам все представлялось бессмысленным и двузначащим, очертания предметов казались шаткими. Действительность, распыляясь в сознании, становилась сквозной. Мы жили в реальном мире — и в то же время в каком-то особом, туманном и сложном его отражении, где все было „то, да не то“… Явления становились видениями. Каждое событие, сверх своего явного смысла, еще обретало второй, который надобно было расшифровать. Он легко не давался, но мы знали, что именно он и есть настоящий».
Кустодиев и Волошин не страдали ни душевным эстетизмом, ни нравственной усталостью. Один для этого был слишком болен, другой дышал не искусственным, а настоящим воздухом Эллады, Киммерии. И потому сеансы протекали незаметно, да и неизвестно, чему больше они отдавали времени: живописи или рассуждениям о ней. Рука художника еще держала кисть, но уже слабела, и тогда Юлия Евстафьевна предлагала попить чаю и — если не против гость — почитать последние стихи.
Волошин вставал со стула, опирался на спинку, он стоял, как самовар, — широкий, невысокий, с шапкой волос, сияющими синими глазами — и читал.
Поэму «Протопоп Аввакум» Волошин посвятил Василию Сурикову — она дышала духом сибирским, сильным, несгибаемым. Голос его тоже дышал воздухом, горами Коктебеля, Крыма, раздираемого то красными, то белыми:
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни — немой ее укор.
Я сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольною изгнанья,
Чтоб в годы лжи, падений и разрух
В уединеньи выплавить мой дух
И выстрадать великое познанье…
Как-то во время одной из встреч Волошин принес и показал свои акварельные пейзажи Крыма.
Кустодиев встрепенулся:
— Прекрасные, тонкие, одухотворенные акварели! Вы не оставите мне их ненадолго?
— Я готов и подарить их! — откликнулся Волошин.
А Кустодиев понял, вот он, фон этого портрета! Он не имеет права на отсебятину, нужен именно его, киммерийский фон.
Воинов сохранил и этот факт:
«27 мая. Вечером навестил Кустодиева. Сегодня он чувствует себя лучше и работал с увлечением на портрете М. А. Волошина. Для фона Б. М. воспользовался акварелью Волошина и изобразил его таким образом на фоне киммерийского пейзажа, а не среднерусского, как задумал раньше. Связалась фигура с фоном очень хорошо».
Два следующих дня Кустодиев рассматривал и так и сяк маленькие акварели. Так вот он какой, волошинский Коктебель! Нет яркой синевы, нет и пронзительной голубизны, и яркого солнца — значит, он выбирал облачные дни, весну, зиму и осень? Нет яркой земли. Сдержанный, как бы выгоревшие краски, блеклый крымский пейзаж — таким видит его Макс! Впитав в себя манеру и тона автора, Кустодиев на третий день быстро написал фон для этого коренастого, умного, образованнейшего человека. В правой руке его была палка, с которой он исходил, должно быть, все бухты Карадага, в той же руке — тетрадь со стихами, и прямой, неотводимый взгляд — «изгоя и отшельника» или просто свободного человека?
«Вот как иногда заканчиваются поиски фона, размышления о цвете», — думал Борис Михайлович.
Обрадованная не меньше мужа окончанием работы, Юлия Евстафьевна решила в тот же день вечером вызвать массажистку: муж слишком долго сидел в неподвижности.
— Что-о? Опять эту массажистку? Как мне все это надоело — не дадут поработать от души.
— Но, Боря, это же необходимо, врач велел.
— И что, я опять буду лежать кверху задницей?
Она схватилась за голову:
— Опять эти ужасные выражения!
Кустодиев рассмеялся.
— Да сколько ж мне это терпеть! — возмутилась жена (она была ревностная католичка и не выносила подобных слов).
— Сколько терпеть? — муж взблеснул сине-серыми глазками на нее. — Сколько? Ты же слышал, как читал Максимилиан Александрович? Протопопова жена тоже жаловалась: мол, сколько ей терпеть бедствия, а он что ответил? — «До самой смерти, Прокопьевна, до самой смерти!»
К понятию «муза» не обязательно относить только женщин-вдохновительниц. Эту роль играют и настоящие друзья, помощники, да и просто деловые люди (какими, кажется, не богаты русские). Они умеют достать нужный заказ, купить картину, устроить выставку. Жизнь — она как златая цепь, связующая друзей и доброжелателей.
К Борису Михайловичу, человеку образованному, обаятельному, приятному в общении, тянулись люди. Среди его друзей были выдающиеся представители Серебряного века, некоторых он изображал: писателей Ремизова, Волошина, Блока, Сологуба, артистов Шаляпина, Ершова, Лужского, композиторов Шостаковича и Скрябина и др. Среди его друзей был и «человек дела» Федор Федорович Нотгафт, издатель и коллекционер. В 1922 году он сделал художнику заказ: серию открыток на тему «Русские типы», которые обещал поместить в альбоме издательства «Аквилон».
Кустодиев и Замятин были знакомы и раньше, а благодаря этому заказу оказались связанными общим делом.
Евгений Замятин — человек непростой биографии. Когда-то он был членом РСДРП(б), работал кораблестроителем, он любил и острое словцо, и историю, и простого человека. «Русскому человеку, — писал он, — нужны были, должно быть, особенно крепкие ребра и особенно толстая кожа, чтобы не быть раздавленным тяжестью того небывалого груза, который история бросила на его пути». И еще он говорил, наблюдая подробности тех лет: «Мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова».
Б. Кустодиев. Портрет жены сына Н. Л. Оршанской
Кстати, Замятин был хорошо знаком с Волошиным, бывал в Коктебеле, они переписывались. Из Петербурга он писал: «Вот уже три недели я ежедневно созерцаю сквозь окно, как некое серое ящеробрюхое существо, некое ящеричное брюхо ползает по самым крышам… И внутри как-то все сыро, и люди ходят кругом сутулые — голову в плечи — как Ремизов, будто боятся стукнуться макушкой о небо».
Писатель трезво смотрел на «социальный эксперимент», поставленный в России, и чуть ли не считал его жертвой Европе.
Кустодиев и Волошин, вероятно, тогда уже прочли его роман — антиутопию «Мы». Кустодиев даже сделал жесткий черно-белый рисунок: Замятин на фоне фантастического города — только так и можно было изобразить этого «Англичанина».
В письмах своих Евгений Иванович не раз использовал библейский образ «верблюд и игольное ушко», полагая его подходящим в период социальной революции. «Пишу рассказ — тоже верблюд», «книг выходит мало, но вышедшие не выходят из магазинов. Нет почти новых литературных затей» — целый «караван верблюдов», и ни один из них не пройдет сквозь игольное ушко.
К 1920-м годам у революции проявилось в полной мере еще одно лицо: появились демонстранты с плакатами «Долой стыд!». Молодые женщины ходили обнаженными, не считалось предосудительным венчаться не в церкви, а в учреждении, там же получать и записочку о разводе. Такова, вероятно, особенность всякой революции: она сопровождается порнографией, откровенным сексом.
Политические пертурбации вызывают почти одновременно и сексуальную революцию. Свобода, понимаемая в примитивном смысле, подталкивает к этому народ? Или правы философы и физиологи, которые считают, что и потеря смысла, и взлет интеллекта вызывают голоса эроса? Замятин тоже решил написать «нечто эротическое» и потом попросил Кустодиева сделать цикл рисунков на эту тему.