Три Музы Бориса Кустодиева — страница 39 из 61

(1856–1933)

Аполлинарий Михайлович Васнецов смотрел на картину. Почти сделанная, она стояла на мольберте, но что-то не удовлетворяло его: не найден общий колорит, мало движения в верхней части, да и зелень какая-то в небе… Фигура сидящего вполоборота старика на переднем плане недостаточно выразительна. Нет, необходимо вернуться к самому началу, может быть, пройти весь путь наново, внутренним зрением увидеть перспективу.

Художник отошел в угол мастерской и из отдаления сосредоточенно рассматривал холст, совсем как ученый, исследующий материал. Картина эта была очень дорога ему. В нее он вложил свое раздумье о жизни. Она связывалась с его любимым братом Виктором, который был как бы его второй сущностью, братом и по крови, и по духу. Они и внешне были похожи. Не богатыри — сухощавы, невелики, но выносливы. Оба голубоглазы, русоволосы, с лицами строгими и одновременно простодушными. Оба в полной мере наделены твердостью, внутренней самостоятельностью и упрямством, без которых талант, пожалуй, не может себя проявить…

A. M. Васнецов

Эта картина — как последний отзвук юности и в то же время осознание старости. Когда-то, в давние годы, он написал элегическое полотно, проникнутое трепетным ожиданием будущего: «Ифигения в Тавриде». А теперь вот эта — «Шум старого парка». В них есть внутреннее сходство. С точки зрения живописи не бог весть что, но необычайно важное для души несли эти картины. В них было отражение. Разве отражение предмета в воде не может быть более четким и ясным, чем сам предмет? А отражение жизни в искусстве бывает более ценно, чем сама жизнь.

Аполлинарий Михайлович еще и еще раз задумчиво, взыскательно окинул взглядом полотно. Вздохнул. Посмотрел на часы — пора собираться.

Было 5 августа 1926 года, день заседания общества «Старая Москва». Сегодня ему предстояло делать доклад о творчестве Виктора Михайловича Васнецова: исполнился ровно год со дня его смерти.

…Аполлинарий Михайлович откашлялся, подвинул бумаги на столе и начал говорить — сдержанно, глуховато, почти сухо. Лишь зная его привязанность к старшему брату и наставнику, можно было догадаться о волнении, которое скрывалось за внешней сдержанностью.

— Смерть его… произвела во мне большое опустошение… Я потерял человека, с которым делился всеми интересовавшими меня вопросами в области искусства и жизни. Мы все потеряли большого художника…

Собравшиеся слушали молча. Вот сидит Михаил Васильевич Нестеров, давний друг Васнецовых, это им тогда, на похоронах, сказаны слова о том, что «Васнецова Россия будет помнить как лучшего из своих сынов, ее любивших горячо, трогательно и нежно».

— …Мы с братом имели одинаковые взгляды на искусство и литературу. Его всегдашним советом мне было: не размазывайся, работай обдуманно и не мечись… — голос Аполлинария Михайловича чуть вздрагивает. — Он увез меня из Вятки в Петербург, к нему я приехал снова в Москву… Когда я странствовал, он как бы незримо сопутствовал мне…

Доклад закончился. Но… В тот же день (увы, такова непредсказуемость жизни) исполнялось семьдесят лет самому Аполлинарию Михайловичу. Кое-кому в этом мнилось что-то укоризненное: соединение рождения и смерти. А если вдуматься, то возникало совсем иное чувство, утверждающее, дающее уверенность в непреложности закона наследования в искусстве. Каждый ощущал себя не просто свидетелем — участником соединения прошлого и будущего.

Вероятно, потому после перерыва собравшиеся так естественно настроились на торжественно-юбилейный лад. Появились цветы, подарки, а там и адреса, приветствия, серьезные и шуточные.

Вот Петр Николаевич Миллер — в толстовке, с короткой бородкой, блестят глаза, сверкают стекла пенсне — произносит короткую эмоциональную речь. Щедро бросает восторженные эпитеты к ногам юбиляра. «Великий знаток Москвы», «несравненный пейзажист с душою лирика и умом философа», «Человек, воплотивший в себе редчайшее соединение искусства и науки!»

— Ну скажите мне, кто лучше Аполлинария Михайловича может сказать, какой была мостовая в XVI веке на Кузнецком?.. В Москве XVIII века он как в собственном доме! Несчастлив будет тот архитектор или строитель, который не послушает совета нашего несравненного художника, нашего замечательного Аполлинария Михайловича!

Васнецову неловко. Он качает головой, досадливо морщится. Пытается приостановить поток похвал. И чувствует себя уже чуть ли не жертвой собственного юбилея. Неужели и еще будут выступать? В дверях стоит Сытин Петр Васильевич. За столом секретарь общества Александровский, с надвое расчесанной бородой, которую, как он говорит, носит «в пику Петру I».

Конечно, все они давно знают друг друга, объединены общей страстью к Москве. Для понимания не нужно много слов, и все же…

— …Удивительное ощущение русской природы, русского северного ландшафта… Всецело отдается душе природы… В пейзажах его читается легкая меланхолия и грусть, свойственные нашей холодной, величавой Родине…

Юбиляру преподносят гравюры старой Москвы, книги, кто-то — превосходную репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля.

Речи сменяются дружескими экспромтами, шутками. Кто-то вспоминает, как Гиляровский, Аполлинарий Михайлович и Миллер, наряженные казаком, гречанкой и турком, сбежав с маскарада, остановились возле губернаторского дома на Тверской, и силач Гиляровский уложил будку со спящим будочником на тротуар, и как барахтался пробудившийся будочник. А вот и стихи самодельные к случаю:

Ни на одном из полушарий

Ни днем, ни ночью с фонарем,

Как Васнецов Аполлинарий,

Таких людей мы не найдем.

Юбиляр сидит чуть смущенный, моложавый, в русых волосах ни признака седины, даже как бы юный обликом. Общим складом лица, розоватым цветом кожи очень напоминает брата Виктора, которому когда-то Крамской дал прозвище «ясное солнышко». Только Аполлинарий Михайлович, пожалуй, чуть мягче, спокойнее, нежнее…

Наконец юбиляр с облегчением вздохнул: кажется, дело подошло к завершению. Как председатель общества, он объявил об окончании заседания. И, сопровождаемый близкими, отправился домой. Он смотрел на все происходившее сегодня как бы со стороны. А сам пребывал в том элегическом состоянии, которое окутало его с самого утра.

И потому дома, когда все угомонились, вновь удалился к себе в мастерскую. Он сел в деревянное кресло, напротив мольберта, и принялся опять пристально рассматривать полотно. «Шум старого парка»…

На обветшалой скамье вполоборота к зрителю в глубокой задумчивости сидит старый человек. Ветер треплет его седые волосы. В глубине парка светится окнами желтый с колоннами дом. Все остальное пространство заполнено гнущимися под ветром деревьями. Сумерки. Близится ночь. Переход между днем и ночью, между деятельной, наполненной радостями и огорчениями жизнью и неизбежным печальным концом. Синий пруд изрыт волнами. Деревья едва выдерживают напор ветра. Но парковая скульптура и в неверном, истерзанном свете сумерек прекрасна и величава…

Шумит старый парк. Отшумела, отошла жизнь… Неизбежность? Да, но она вызывает не только боль и грусть. Ведь «жизнь — один чудесный миг». Пусть миг длиною в семьдесят лет… И в то же время — какое плотное собрание картин, воспоминаний! Вечность, спрессованная из моментов…

Давно ли это было? Лет пятьдесят? Или вчера, или сей миг?

Деревня Рябово, много-много снега… Узоры на стеклах. Рождественская елка. В доме просторно, тепло, полно гостей. В обычное время все шестеро мальчишек и отец живут в одной комнате. Но к Рождеству затапливают все печи, дом оживает. Появляется много вкусных вещей, пряники, особым образом приготовленные сушки. Наезжают гости. Игры, хороводы на всю ночь. Лишь под утро собираются по домам, запрягают лошадей и поют «разъезжую»:

Кому спать, ночевать —

Тот ложись на кровать,

Кому ехать домой —

Тому конь вороной.

Командует и веселит всех отец. Он — глава, непререкаемый авторитет, он заменил им и дедушек, и бабушек, и родную маменьку, когда она умерла, он душа дома, заботливый пастырь.

У отца все в мире связывалось в единое гармоничное целое. В его рассказах оживало прошлое и тянулись легкие невидимые нити к настоящему. А будущее естественно вмещало и вчерашнее и сегодняшнее и потому выглядело надежным, прочным, в то же время оставаясь не до конца ведомым. Но ты верил, что очень многое зависит от тебя самого, от твоих рук, ума и таланта. Отец был священник, но до тонкостей знал историю, интересовался многими науками, особенно астрономией. Ясной черной ночью выводил своих сыновей под бесконечно высокий купол неба, объяснял строение Вселенной, показывал созвездия, называл влекущие своей отчужденной таинственностью звезды. Как-то все это совмещалось в нем: духовный сан и астрономия, верил в догматы церкви и уповал на знания, на науку, искусство.

Отец брал карандаши и рисовал терема, крепостные стены, старинные башни. Рассказывал — об удельных князьях, о междоусобицах, об Иване Калите, о Трифоновом монастыре и основателе его — святом Трифоне, который в языческие времена проповедовал здесь христианство. Как сжег он дерево, возле которого происходили языческие моления, и, к удивлению вотяков и вогулов, небесные силы не наказали его. А в 1580 году основал монастырь… Аполлинарий слушал. Подхлестнутое яркими рассказами отца воображение рисовало страшные и торжественные картины. Мучительно хотелось совершить что-то достойное. Он даже пробовал носить железо на себе, вериги, в подражание старинным героям, смирявшим гордый дух и плоть.

А. Васнецов. Гонец (из цикла «Старая Москва»)

Все в отце освещалось уверенной и спокойной любовью к России. И братья тоже «заболели» российской историей. Подумать только: ведь каждый день жизни своей увидел потом в служении родине, русскому. Три сына стали учителями. Один собрал слова вятского говора и издал словарь. Другой записал песни Вятской губернии. Четвертый сын сделался агрономом — трудная по тем временам и малоблагодарная стезя. Ну а они с Виктором послужили своим художеством отечеству.