Три Музы Бориса Кустодиева — страница 44 из 61

Не более двух часов длился этот сеанс, но портрет получился прекрасный…

Судьба и русская история всесильны, и в конце 20-х годов Исупов покинул Россию. Перенесемся сразу в 1943 год.

Рим. Центр города. Фешенебельный район.

Темные улицы еле освещены. Белый дворец Виктора-Эммануила нескромно высится рядом с театром древнеримских времен. Дорога к столь же вызывающему, по-фашистски искусственно преувеличенному Дворцу цивилизации и труда проходит мимо заросших травой терм Каракаллы…

Вечер, — идет война. Город вечности — во власти мгновения.

Тяжелые плотные шторы на окнах школы-студии Алексея Исупова — как раз напротив фашистской комендатуры. Но в этих шторах есть одна щель, в которую видно, что происходит на улице… Еще не наступил комендантский час, после которого движение по улицам запрещено. Высокий, широкий человек с покатыми плечами и откинутой белой головой заглядывает в щель на улицу и подает знак: выходить! Двое в пальто с беспечным видом быстро шагают за угол. А человек с белой головой и покатыми плечами еще долго глядит им вслед.

Это — Алексей Владимирович Исупов в своей вилле, которая стала конспиративной квартирой в дни войны. А рядом его жена Тамара. Его помощница и Муза. Миновало столько лет, но она так и не научилась говорить по-итальянски. Залезет кто-нибудь в их сад — она таким вятским матерком покроет, что от одного ее голоса тени исчезают.

Да, это тот самый Алексей Исупов, что когда-то мальчишкой приехал из далекой Вятки в Москву. Тот самый, что по наущению Аполлинария Михайловича поступил в Училище живописи, ваяния и зодчества и блестяще окончил его.

…Туберкулез, который не утих в Средней Азии, и болезнь рук не давали покоя. Ходил он по московским врачам, но все твердили в один голос, что нужен теплый климат, и не какой-нибудь, а средиземноморский. В 1926 году поехал в Италию, лечиться. И, конечно, итальянские небо, краски, великая живопись, которой наполнены музеи, сделали свое дело. Как только стало лучше, забыл о лечении, весь отдался живописи. А там пришли известность и гордое чувство удовлетворения — шутка ли, покорить Вечный город?!

Он стал знаменитейшим художником Рима. Имеет свою школу-студию. Картины его в музеях Италии, Франции, Америки. Писать портрет у него — немалая честь.

Незаметно летят годы на чужбине, когда напряженнейше, по десять — двенадцать часов ежедневно работаешь. Кажется, вчера еще, ну несколько месяцев назад все было возможно и только дела не отпускали, а вот — война. Страшная, огромная война. И Россия отрезана. Давно уже тосковала душа, рвалась домой. Да не так это легко и просто оставить начатые работы, отказаться от намеченных выставок. К тому же высокие гонорары, прекрасная студия…

Что ж, если отбросить ложную скромность, он достиг высот. О его царственном мазке говорили, его трепетным ощущением света восхищались, его женские портреты как нельзя поэтичны, да любой этюд, набросок только предложи коллекционерам… Что поделать, его родина не была столь щедра. Другие заботы одолевали ее. А теперь — что говорить! — война.

И ни слава, ни дом, ни жена, ни тем более деньги не утишали угрюмых мыслей и рвущегося сердца. Часто (слишком часто для столь благополучного дома) ночами хозяин ворочался с боку на бок, вспоминая родину: Хохрякова, «Портрет Бестужева» работы Чернышева, тропининского мальчика с таким дивным, одухотворенным лицом в вятском музее… ярмарку-свистунью, крепкий лед на реке и катанье на ледянках (боже, сколько лет он не видел снег на равнине!), а то московские чаепития и бесконечные споры художников.

И Ольгу Николаевну тоже вспоминал, стала она для него почти символом прекрасной, деятельной, культурной России. Пытался понять, как ей было, когда немцы эскадрилью за эскадрильей посылали на Москву. Это женщина, для которой спокойная совесть — выше и важнее любых благ, женщина, которую вряд ли что могло напугать, и уж во всяком случае не немецкие бомбы.

По ночам ему снились березы в инее и тройка — он правил и не мог никак остановить — и просыпался в холодном поту, кони мчали его в полынью.

А как долго не мог он притерпеться к порядкам и народу, к обычаям европейским. Итальянский язык его тоже получился с вятским акцентом. Только с Тамарой отводил душу, вспоминали они задиристые какие-нибудь словечки, вроде «ушомкался», «пентюх», «поутлее»… А собаку свою назвали «Ватрушка». Квартира полна русской утвари, дорогих икон, игрушек из Дымкова, колокольчиков.

…Уверенной походкой проходит Алексей Владимирович мимо комендатуры. Вид его не должен вызывать подозрений у полиции.

Он хочет сохранить (это просто необходимо!) хотя бы внешне веселый природный нрав: то и дело изображает себя этаким поклонником вина и женщин, а еще — знатоком лошадей, конного спорта. Лошади — любимая модель, альбомы его полны их зарисовок.

Но если бы можно было заглянуть ему в душу в эти тяжелые дни войны…

Внешне он никак не похож на того худого, робеющего юношу, что поднимался в дом Мешковых в 1923 году. Это теперь плотный костистый пятидесятилетний мужчина. На автопортрете с Ватрушкой — 1942 года — лицо его освещено на три четверти. По контрастным цветотеням можно почувствовать внутреннюю взволнованность. Крупное ширококостное лицо полно собственного достоинства, пожалуй, даже гордости. Взгляд неспокойный, устремленный вдаль. Куда? Через годы, через войну, через границы… Что там Сталинград, Кавказ, Москва? Друзья, товарищи по искусству, родные по духу, по крови люди…

И еще: благополучны ли те, что ушли вчера от него? И кто придет еще? Его квартира стала явкой для партизан. Ему говорили: ты рискуешь головой. Ну и что? — отвечал он. К нему приходили бежавшие из плена итальянцы, французы, партизаны. Но бывало (о, как нечасто это было и как он этого ждал!), бывало, из лагерей бежали русские и скрывались у него. Партизаны приводили их, и тогда супруги Исуповы не спали ночь, наслаждаясь звуками русской речи, молчаньем, непередаваемо родными движениями, даже неуклюжестью, а еще тем особым сознанием собственной скромной, но полезной роли, отсутствием внешней самоуверенности и чувством надежды, что так безошибочно отличает лучших из русских. Исуповы всегда с затаенным ожиданием спрашивали: а из каких вы будете мест в России?.. Но вятские им не встречались. А, да что вятские, были бы русские!..

Портрет этот писался в тягостном самом, 1942 году.

И в том же году, когда шли бои под Сталинградом, Исупов — как бы произнося заклинание, посылая молитву, — пишет картину «Женщина с иконой».

Сидит русская женщина, голову ее и плечи покрывает большой платок. Строгое, красивое лицо. На коленях стоит икона — золотится оклад, темнеет скорбный лик Богоматери с младенцем. Младенец мал, он жаждет и ждет участия, помощи. Как он их ждет!

Эта картина всегда висела перед глазами Исупова. Он не расставался с ней и в войну, и после войны, несмотря на многие горячие предложения.

…После войны он сразу начал строить планы, как поехать в Россию, как совершить путешествие по Волге, по Каме, прокатиться на лошадях по снегу, по родному городу. Он привезет туда свои картины и будет тайно подглядывать, смотрят ли его земляки. И — незадолго до смерти — шептал жене:

— Тамара, картины мои обязательно должны быть на родине. Если умру (он в это время все чаще прибаливал), ты повезешь их. Может, в Вятку…

— Да уж переименовали давно твою Вятку. Киров это теперь.

— Все равно, — шептал Алексей Владимирович. — Знаешь, там такая тишина. Как-то мы пошли по грибы в детстве, грибов — жуть сколько, лазал я за ними, лазал, ну и заблудился, а лес глухой, могучий. Тут, в Европе, леса аккуратные, о настоящих чащобах и не слыхивали. Так вот, заблудился, а уже смеркалось. Стою — и тишина. Я такой тишины за всю жизнь больше не помню. Словно оглох, и не верилось, что такой лес огромный и ни одного звука…

— Ну и что? — спросила Тамара Николаевна.

— А ничего. Так.


…Поезд медленно приближается к границе. Вагон забит до верха. Здесь все, что можно вывезти из Рима.

Сотни холстов и тысячи листов с рисунками, аккуратно все закрытое, обвернутое, завязанное. Стекла сняты. Мягким тряпьем переложены рамы.

Шубы и платки, шали и шляпы. Обувь и всяческая мелочь.

И дорогая «мелочь» — кольца, бриллианты, золотые броши и колье — в особой шкатулке на руках у больной Тамары Николаевны. А в другом вагоне — две машины, два мерседеса, белый и черный. Виллу пришлось продать, мебель, разную разность, скопившуюся за многие годы, так бросить.

Но то, что сделано руками, сердцем Алексея Владимировича Исупова — ни один рисунок, ни один набросок не оставлен, даже кисти, которыми писал он в последние свои месяцы, — все возвращается к началу начал своих, на родину.

Поезд подрагивает на стыках рельсов. За окном тянется без конца и края равнина, на десятки и сотни верст леса, поля. Редкие деревни, города. И трудно и легко дышится от нежности и любви.

Тамара Николаевна достает валидол.

Постукивают портпледы, чемоданы, скрипят рессоры. Художник Исупов возвращается на родину.

Что ждет ее впереди? Добраться бы — не умереть. Вон сколько везет! Велика Россия, талантов много, музеи забиты, найдется ли место для ее мужа?

Александр Михайлович Герасимов приезжал к ним в Рим (портрет его блестяще написал и подарил ему Исупов). Павел Дмитриевич Корин не раз бывал в гостях. Сестра Анастасия Владимировна Марданова писала письма, рассказывала, что и как. И все звали. А главное — он сам хотел. Ах, да что там, хоть бы помереть в России, быть похороненным в родной земле! И то не привелось.

Важно другое: его картины (более трехсот) едут домой!

Даже когда он писал самые незамысловатые свои вещи (дерево, голову коня, цветок), он хотел понять в изображаемом предмете главное — душу, извлечь ее и показать зрителю: смотрите! Вот она суть, вот ради чего и чем существует, вот он свет души, ощутите его — узнаете сокровенное, вам откроется то, что не сразу и с таким трудом узнал художник… Искусство — лечит. И будоражит, и не дает уснуть, поднимает над буднями и расширяет мир.