Жил в Москве в то время полицейский врач Димитрий Павлович Кувшинников. Он был женат на Софье Петровне. Жили они в казенной квартире, под самой каланчой одной из московских пожарных команд. Димитрий Павлович с утра и до вечера исполнял свои служебные обязанности, а Софья Петровна в его отсутствие занималась живописью (одна из ее картин, между прочим, находится в Третьяковской галерее). Это была не особенно красивая, но интересная по своим дарованиям женщина. Она прекрасно одевалась, умея из кусочков сшить себе изящный туалет, и обладала счастливым даром придать красоту и уют даже самому унылому жилищу, похожему на сарай. Все у них в квартире казалось роскошным и изящным, а между тем вместо турецких диванов были поставлены ящики из-под мыла и на них положены матрацы под коврами. На окнах вместо занавесок были развешаны простые рыбацкие сети.
В доме Димитрия Павловича собиралось всегда много гостей: и врачи, и художники, и музыканты, и писатели. Были вхожи туда и мы, Чеховы, и, сказать правду, я любил там бывать. Как-то так случалось, что в течение целого вечера, несмотря на шумные разговоры, музыку и пение, мы ни разу не видели среди гостей самого хозяина. И только обыкновенно около полуночи растворялись двери и в них появлялась крупная фигура доктора, с вилкой в одной руке и с ножом в другой, и торжественно возвещала:
— Пожалуйте, господа, покушать.
Все вваливались в столовую. На столе буквально не было пустого места от закусок. В восторге от своего мужа, Софья Петровна подскакивала к нему, хватала его обеими руками за голову и восклицала:
— Димитрий! Кувшинников! (Она называла его по фамилии.) Господа, смотрите, какое у него выразительное, великолепное лицо!
Были вхожи в эту семью два художника: Левитан и Степанов. Софья Петровна брала уроки живописи у Левитана.
Обыкновенно летом московские художники отправлялись на этюды то на Волгу, то в Саввинскую слободу, около Звенигорода, и жили там коммуной целыми месяцами. Так случилось и на этот раз. Левитан уехал на Волгу, и… с ним вместе отправилась туда же и Софья Петровна. Она прожила на Волге целое лето; на другой год, все с тем же Левитаном, как его ученица, уехала в Саввинскую слободу, и среди наших друзей и знакомых стали уже определенно поговаривать о том, о чем следовало бы молчать. Между тем, возвращаясь каждый раз из поездки домой, Софья Петровна бросалась к своему мужу, ласково и бесхитростно хватала его обеими руками за голову и с восторгом восклицала:
— Димитрий! Кувшинников! Дай я пожму твою честную руку! Господа, посмотрите, какое у него благородное лицо!
Доктор Кувшинников и художник Степанов стали уединяться и, изливая друг перед другом душу, потягивали винцо. Стало казаться, что муж догадывался и молча переносил свои страдания. По-видимому, и Антон Павлович в душе осуждал Софью Петровну. В конце концов он не удержался и написал рассказ „Попрыгунья“, в котором вывел всех перечисленных лиц. Смерть Дымова в этом произведении, конечно, придумана.
Появление этого рассказа в печати (в „Севере“) подняло большие толки среди знакомых. Одни стали осуждать Чехова за слишком прозрачные намеки, другие злорадно прихихикивали. Левитан напустил на себя мрачность. Антон Павлович только отшучивался и отвечал такими фразами:
— Моя попрыгунья хорошенькая, а ведь Софья Петровна не так уж красива и молода.
Поговаривали, что Левитан собирался вызвать Антона Павловича на дуэль. Ссора затянулась. Я не знаю, чем бы кончилась вся эта история, если бы Т. Д. Щепкина-Куперник не притащила Левитана насильно к Антону Чехову и не помирила их.
Софья Петровна умерла, еще раньше умер ее муж, а Левитан еще долго продолжал свои романы. Между прочим, один из них находится в некоторой связи с чеховской „Чайкой“.
Я не знаю в точности, откуда у брата Антона появился сюжет для его „Чайки“, но вот известные мне детали. Где-то на одной из северных железных дорог, в чьей-то богатой усадьбе жил на даче Левитан. Он завел там очень сложный роман, в результате которого ему нужно было застрелиться или инсценировать самоубийство. Он стрелял себе в голову, но неудачно, пуля прошла через кожные покровы головы, не задев черепа. Встревоженные героини романа, зная, что Антон Чехов был врачом и другом Левитана, срочно телеграфировали писателю, чтобы он немедленно же ехал лечить Левитана. Брат Антон нехотя собрался и поехал. Что было там, я не знаю, но по возвращении оттуда он сообщил мне, что его встретил Левитан с черной повязкой на голове, которую тут же при объяснении с дамами сорвал с себя и бросил на пол. Затем Левитан взял ружье и вышел к озеру. Возвратился он к своей даме с бедной, ни к чему убитой им чайкой, которую и бросил к ее ногам. Эти два мотива выведены Чеховым в „Чайке“. Софья Петровна Кувшинникова доказывала потом, что этот эпизод произошел именно с ней и что она была героиней этого мотива. Но это неправда. Я ручаюсь за правильность того, что пишу сейчас о Левитане со слов моего покойного брата. Вводить же меня в заблуждение брат Антон не мог, да это было и бесцельно. А может быть, Левитан и повторил снова этот сюжет — спорить не стану…»
Многие критики при жизни упрекали художника за то, что он так и не усвоил французского импрессионизма. Но импрессионизм был и в бликах воды на картине А. Иванова «Явление Христа народу», и в серовской «Девочке с персиками», и у Саврасова. Левитан же сделал важный шаг в искусстве — он утвердил русский пейзаж. Его размытые дороги и пашни, весенние разливы озер, омуты и ржавые болота проникнуты русским лиризмом, русской тоской, вызывают щемящее чувство. Пленэр «Золотой осени» был просто осязаем! Импрессионизм же в полной мере станет подвластен Коровину, Жуковскому, Грабарю и другим.
Напомним некоторые картины Левитана: «Заросший пруд», «Весна», «Мельница» (1886), «Март» (1895), «Над вечным покоем» (1894), «Озеро. Русь» (1900).
Кузьма Сергеевич Петров-Водкин(1878–1939)
Все знают картину «Купание красного коня», благодаря которой Петров-Водкин ворвался в 1912 году в российскую художественную жизнь. Картина эта стала символом грядущих перемен, знаменем целого поколения. Юный отрок, сидящий на красном коне, — по иронии истории вылитый Владимир Набоков, в лице его есть что-то царственное. Сам же Кузьма Сергеевич внешне скорее был похож на мастерового, чем на художника: грубоватые, резкие черты лица и никаких «художнических» примет, вроде блузы или прически до плеч. В работе своей, в манере подготовки к работе он не хватается за кисть либо за карандаш, едва привиделось что-то интересное, — но долго, зачастую и мучительно долго вынашивает мысль, идею, чувство будущей картины. И сбор материалов у него — это скорее осмысление и внутренняя подготовка, нежели кипы с ходу набросанных этюдов.
К. Петров-Водкин. Автопортрет. 1921
Промчался красный конь воображения — но что со страной, поверившей в революцию? О чем думает Кузьма Сергеевич, идя петроградской дорогой, без этюдника, по улицам голодного города в 1918 году? Как запечатлеть это невиданное время?
Невский молчит. Ни французской речи, ни извозчичьих колокольцев, ни веселого смеха и гама. Закрыты кафе «Бродячая собака», «Луна-парк», нелюдно перед Казанским собором. Лишь у магазина — очередь: дадут ли сегодня четвертушку липкого, недопеченного хлеба? В подворотнях выменивают крупу и сахар на саксонский фарфор, на японские шелка. Привалясь спиной к стене дома, сидит парень и с жадностью заглатывает картошку с селедкой. Художник остановился: как хорош тон картофельной кожуры! На синей плотной бумаге медью светится ржавая селедка. Как никогда, художник чувствовал силу предметов, их полнокровную сущность…
На углу профессор (Петров-Водкин знал его) стоит, держа в руках бронзовую статуэтку Венеры: меняет на соль или спички. Была возможность у него поехать за границу, эмигрировать, но он остался здесь, в голодном, окруженном врагами городе.
И женщина со строгим и задумчивым лицом, закутавшись в черную с розами шаль, протягивает руку за подаянием.
В конце Невского, на набережной разгружают баржу с дровами. Молодые ребята, отощавшие богатыри, таскают бревна. Слышатся шутки, смех, такие странные в тихом, голодном Петрограде…
Невиданное, единственное в истории время. Как выразить его? Черт возьми, как втиснуть время на небольшом пространстве холста?
…Проходили часы и дни. Темнело и светало. Всходило солнце, взволнованные облака, спеша, поднимались выше и выше. Дышал космос. И — солнце осторожно садилось, притихшее, настороженное, в лиловых тучах.
Проходили дни и долгие часы по длинным дорогам. Груз мыслей рос. Иногда казалось: нет уже сил нести, сердце надорвется. Но надо было. Надо было все впитать и все вложить в будущую картину. Картина не приходила. А дома уже натянут холст. Белый, пугающий своей чистотой холст, как пустующее поле битвы, ждал его!
Художник думал о тех, кто сдвинул страну, повел ее в неизведанное, страстно желаемое новое время, о рождении новых, загадочных людей, о переменах и постоянстве. По натуре своей, по взглядам на искусство Петров-Водкин сам был революционер. «О чем бы он ни заговорил — о социальных ли отношениях, о физических или математических законах, об астрономии или физиологии, — обо всем думал самостоятельно, подходил с какой-то совершенно неожиданной стороны». Увлекался импрессионистами, кубистами, немецким символизмом. Когда-то его новации вызвали брань Репина. Серов терпимее отнесся, впрочем, он и сам отдал, так сказать, дань иному видению мира.
Однако, чем бы ни увлекался Петров-Водкин, связи он с родной почвой не терял. Русская икона — в крови. Филипп Парфенович, учитель его в родном Хвалынске, объяснял, что всякий цвет требует «сдержанности, улаженности между тонами». Кузьма Петров уже тогда рвался к открытому цвету, к повышенному звучанию, но Парфеныч приглушал, сдерживал любимого ученика. Однако как вышел на простор художник, так и ударил на всю Европу своим «Купанием красного коня». 1912 год! Для Петрова-Водкина тогда началась революция. Он был готов к ней. И радовался. А теперь, когда Юденич рядом… Родина страдает, он сам страдает с ней… И ходил по опустевшим улицам неузнаваемого города. И искал, как соединить время с пространством…