Не одно лето, осень провел Кустодиев под Судиславлем, объездил деревни Семеновское, Маурино, Клеванцево. Написал ворох этюдов, Юля смотрела, училась, запоминала. Восходы и закаты в поле, прогулки верхом, на лодке, уединение… Часами наблюдали движение облаков, вдыхали запахи лета, слушали тетушкины нотации: «Старики должны держать себя степенно, а молодые — учтиво. Ко всем и каждому следует соблюдать вежливость, любезность» и пр.
А вечерами подолгу пивали чаи, сидя на веранде или у камина («Разлитый Ольгиной рукою, // По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, // И сливки мальчик подавал»). Слушали фортепианные этюды Черни, Шопена, романсы Булахова, Гурилева… А еще гости вели споры-разговоры о живописи, Петербурге, о Стасове, Крамском, Репине. Вечера в дворянских имениях не раз описаны классиками — Тургеневым, Толстым. Для романтичной Юли, да и для двадцатилетнего Бориса, такие вечера превращались в нечто поэтическое, любовное. Чувства их, сразу загоревшись, зрели, крепли в разлуках и вспыхивали при встречах вновь.
Кустодиев в Петербурге скучал без родных и близких, ему не хватало астраханского солнца в городе, а здесь, под Кинешмой, на него охапкой падали тепло и ласка. Сдержанные при первых встречах, они открывались в письмах. «Моя Юлик», «Милый Юлик», «Люлинька» — обращается к ней Кустодиев. Меж ними чувствуется духовное (не только физическое) родство. В одном письме он пишет:
«Вы помните „Четыре отрады“ Валерия Брюсова? Недавно я их прочитал — как все верно! Теперь я, кажется, переживаю лучшее время в своей жизни…
Строфы поэзии — смысл бытия.
Тютчева песни и думы Верхарна,
Вас, поклоняясь, приветствую я…
Третий восторг — то восторг быть любимым…»
Верхарн пишет о восторгах бытия: первый — радость в сознании жить, второй — писать стихи, но автору письма важнее всего третий восторг — быть любимым. «Ведать бессменно, что ты не один. // Связаны, скованы словом незримым, // Двое летим мы над страхом глубин…»
Но ни он, ни она не знали, в какие глубины их бросит судьба, какие страхи их ждут…
Как и полагается по закону судьбы, она подарила мне поездку в те места, где созрела их любовь, где выросла его Муза. Как раз перед поездкой я попала на выставку и увидела написанную там, под Кинешмой, картину под названием «Прогулка». Небо занимало почти все пространство, закатное небо, «написанное» божественной рукою природы, — розовые, алые, желтые, бесконечно переливающиеся цвета, облака, окрашенные волшебной кистью, и два всадника, две фигуры на лошадях — он и она. Лиц не видно, они боком к зрителю, но каким счастьем дышало это полотно! Какой простор! Здесь только влюбленные, гармония двоих — и прекрасное и пугающее небо!..
Уезжала я морозным вечером, но там, за Костромой, мороз подскочил до 35 градусов. Мороз и солнце, день чудесный — и Пушкин, и Кустодиев сопровождали меня. Кострома — Судиславль — Семеновское — Маурино — Клеванцево. Здесь некогда жила Юля Прошинская и сестра ее Зоя, здесь, в Семеновском, нашла я музейный домик, посвященный Кустодиеву. Отсюда еще два автобуса, а потом — пешком в деревню, где еще жил управляющий имением «Высокое».
Снег скрипел и визжал под ногами. Вокруг — ни человечка, ни домика, только зайцы да лисы. Но не было никакого страха. Пять верст — и цель, кажется, достигнута. Но вокруг — ни единой деревни. Где же?.. Наконец впереди показались дымки. Откуда? Из-под земли! Один, другой, третий… Значит, здесь есть жизнь, только она где-то прячется. Оказалось, что деревня лежит в овраге, на дне его, а домики занесены снегом, и только трубы дымят.
Вокруг — белое поле, впереди — овраг, над головой — бескрайнее зимнее небо. Проваливаясь по колено в жесткий хрустящий снег, я вышла к деревне, лежащей у меня под ногами. Но куда идти? Который дом мне нужен? Повинуясь чутью, выбрала дом на противоположной стороне. Чутье меня не подвело.
Постучала в промерзшую заиндевевшую дверь — она открылась, и я оказалась в доме управляющего усадьбой тетушек Грек. Тепло в такую погоду — это и есть счастье.
Приветливые лица двух пожилых людей — племянник и его жена. Гость в такой мороз — тоже великая радость, и через несколько минут на столе оказались булочки, ватрушки, они словно ждали меня, — и зажурчала живая русская речь… Тот сельский запах, который не сравнить ни с какими духами, атмосфера того времени, когда бывала тут Юлия Прошинская.
Но тут же пришлось убедиться, что время не стоит на месте: хлебосольный хозяин включил магнитофон — и понеслась сперва фортепианная музыка, а потом живой голос!
— Это письмо от нашей дочери из Ленинграда. Узнали про эту технику — и теперь живем мы словно рядом! Она шлет нам звуковые письма, а мы — ей…
Вот вам и занесенное снегом село! Мы заговорили, конечно, о тетушках Грек, об их воспитанницах Юле и Зое.
— Да мы ж тогда не жили! Но слыхали, слыхали: люди они были хорошие, вежливые, культурные… Отец наш был у них управляющим!.. Если желаете знать, управляющий — это основа всего хозяйства, есть порядок в хозяйстве — и в доме ладно, и девушки славные, и жизнь у них складывается…
Не много рассказали они о Юлии, но зато потом какие речи повели! Был юбилей писателя Тургенева — они достали портрет Виардо и пустились в обсуждение:
— Наше поколение обожало Тургенева. Властителями дум оставались Толстой и Тургенев. Но как он мог оказаться под каблуком этой Виардо?
— Художнику такая спутница — не дай Бог, сущая беда! А ему, бедному Тургеневу, требовался именно каблук! Она заслонила ему все другое. Но, знаете, нельзя иметь и жену-красавицу — вспомните Пушкина! А Тургенев, я читал, заламывал руки над головой и восклицал: «Какое счастье иметь безобразную жену… с безобразным голосом!» Вот чем кончаются такие любови…
— А у вашей Юлии Прошинской как было?
— У нашей — по-иному все. Не знаю, как потом — жизнь-то длинная, но в «Высоком» на них, на голубков наших, не могли налюбоваться. Так-то.
Уезжала я согретая, одушевленная, увозила с собой в душе это небо, эти лучистые облака и двух влюбленных на прогулке в поле — мысленно рисовалась картина «На прогулке». По возвращении горела нетерпением прочитать их письма, что хранились в Русском музее.
Прогулки верхом, катанье на лодке, этюды, обсуждение написанного — и скорое расставание! Он в Петербурге, летят его письма, робкие и взволнованные. Первой признался своей сестре: «Я не стану тебе описывать, как я влюбился. Подробности этого рода всегда незначительны и неопределенны даже для самого себя до тех пор, пока не заметишь, что все мысли, слова и действия подчинены одной неотвязной идее».
А туда, в имение «Высокое», летят другие письма, шутливые: «Как же Вы теперь кончите этюд, зная, что поблизости обитает страшучий и большущий зверь — лягушка! Разве можно отдаться писанию этюда, когда через минуту сделаешься жертвой неукротимой алчности чудовища и будешь благодарить Бога, если отделаешься только потерей носа или ноги…»
И, наконец, признание, столь же искреннее, сколь же и откровенное, но без уверенности во взаимности: «Боюсь потерять Вас — ведь я решительно ничем не заслужил Вашего расположения, Вы меня так мало знаете и не видите моих недостатков, из которых я весь состою… Я верю в Вас больше, чем в себя…»
Что ждет Бориса? Согласится ли она выйти за него? Ведь тетушки, хотя и старенькие, желают ей другой партии, более выгодной…
К тому же он совершенно не волен располагать своим временем. Репин и «Госсовет» — главное дело! Но, может быть, оплата этой работы сделает его богатым, и тогда?..
А однажды он получает от нее письмо, в конце которого такая приписка: «Жду тебя очень, очень…»
Репин мог расхвалить чей-то этюд, а на другой день его спрашивали: да что же в нем хорошего, он же ученический, плохой?
— Гм, но я вижу, как его сделать, господа: взять этот картон, эскиз, прорисовать все, а потом по нему таку-ую написать картину! Интересная бы вещь получилась…
Но Кустодиева и Куликова, которых он выбрал, уже не считал учениками — только помощниками! Работа шла споро.
Каждый день — по пять часов стояние перед мольбертом. (У Репина все больше болела правая рука, и он теперь учился работать левой.)
Каждый день — «свидание» с государственными «натурщиками».
Каждый день — старание разгадать, уловить какую-то индивидуальность под непроницаемой маской.
Каждый день — изнурительный бой, где оружием служат кисть и палитра.
Сколько здесь мук и трудностей, столько же радости от работы.
Чтобы уравновесить и оживить композицию из десятков сидящих фигур, Репин предложил слева изобразить во весь рост графа Бобринского, а справа — служащего канцелярии. В центре стоял государственный секретарь Плеве, читающий высочайший указ. Если три стоящие фигуры мысленно соединить, образуется треугольник, который дает ощущение пространства. Это прекрасно выявило перспективу. И еще существенную деталь внес Репин: решил, что служащий с перьями в руках должен идти через зал по диагонали. Это даст картине легкое неуловимое движение.
Да, Репин — это был Репин! Он гениально нашел композицию. Что касается работы учеников, он не делал мелких подсказок помощникам. Решал, кому кого писать, определял позу, мог забраковать готовый портрет. Но не переписывал того, что делали помощники. Все три художника могли писать одно и то же лицо. Репин писал Игнатьева, Половцева, Бобринского, Витте, и Кустодиев — тоже. Кого переносить на холст — решал учитель.
Глядя на подмалевок какого-нибудь кустодиевского портрета, Репин мог походя заметить:
— Недурно-с, недурно-с. Теперь не мельчите, форму обобщайте. Поверхность нечего дробить. Не испортите — хорош будет…
Однажды великий князь попросил разрешения посмотреть картину. Репин был недоволен, но молча откинул занавес.
— Изумительно, Илья Ефимович! — воскликнул князь. — Под вашей волшебной кистью как бы из ничего рождается целый мир. Да это совсем как в Книге Бытия. О, я узнаю уже многих… А как значительно лицо у этого советника, что напротив Половцева сидит, не правда ли?