ли, как чужие или как, а?
— Пока мы невенчанные, он даже Лизой меня не смеет назвать, — вскинув голову, надменно ответила Лиза.
Но мужество изменило ей, лицо удлинилось, рот жалко сложился, сейчас польются слёзы.
— Александра! — позвал голос матери.
Александра ушла. К счастью, ушла. А Лиза опустилась на пышную постель с пуховой периной и горой подушек. Сплела пальцы. «Не буду плакать. Ни за что. Слышите, вы, ни за что! Завидуйте мне. Я красивая.
Скоро буду богатой. У меня всё будет, что захочу. Завидуйте мне. Завидуйте мне!»
Она прикусила губу, чтобы не заплакать. Перед глазами встала молодая женщина в белой кофточке, как её увидала на пристани, когда подплывал пароход. Лизе врезалось в память выражение лица её, удивительное выражение не таящейся огромной любви.
Марии Александровне не понравилась Уфа, душная и пыльная, несмотря на сады, с душными и пыльными, немощёными улицами. Не понравилась квартира Крупских — крошечные комнатки в мезонине; из столовой и спальни (если можно назвать столовой и спальней тесные клетушки, разделённые аркой) вид на крышу, пышущую жаром и разогретой краской. Лестница такая узкая, что приведись чуть потолще человеку подниматься, застрянет на второй же ступеньке — ни взад ни вперёд. А крутизна! Марию Александровну утомляла эта крутая, извилистая, узкая лестница — годики-то немолодые всё же. На пароходе отдохнула, а здесь, хотя с заботой и лаской встречена Надей и Елизаветой Васильевной, как-то не могла и не могла приспособиться. И уголка своего нет в этих комнатушках-коробочках, а она привыкла, чтобы был свой уголок, быстро устала в чужом месте и на второй день начала собираться домой. Задача у Марии Александровны была: добиться для сына перед отъездом за границу свидания с женой. Власти не давали Владимиру Ильичу разрешения на поездку в Уфу. Мария Александровна ездила в Петербург выхлопатывать сыну и себе разрешение. Себе — потому что Владимира Ильича одного в Уфу не пускали.
— Спасибо, Мария Александровна, — сказала Надя.
Другая свекровь, может, осталась бы недовольна, что мало выражено благодарности. «Спасибо». И всё. «Спасибо» — а чего стоило Марии Александровне добиться, сколько выдержки и такта в разговорах с чиновниками! Но Мария Александровна понимала свою стеснительную невестку, боящуюся пуще всего громких слов. Не вышло у них и откровенного, по душам разговора. Ждали встречи, мечтали! Надежда Константиновна после напишет Маняше: «Когда я получила письмо от Володи, что вместе с ним приедут Мария Александровна и Анюта, я очень обрадовалась и всё думала, как поговорю с Анютой и о том, и о другом. Хотелось поговорить о многом. Но когда они приехали, я чего-то совсем растерялась и растеряла все мысли».
Мария Александровна видела, понимала, что растерялась, растеряла все мысли их милая Надя. Слишком, может быть, скромная, если можно скромной быть слишком.
— Идите, иди, Надя, показывай Владимиру Ильичу Уфу, — гнала Елизавета Васильевна, догадываясь, как надо дочери побыть с Владимиром Ильичем вдвоём, как мало им времени, с каждым днём меньше. — Идите, идите. — Она легонько подталкивала Владимира Ильича к двери.
Анна Ильинична тоже ушла. Сказала, что хочет одна посмотреть город.
— Поброжу пешком по Уфе. Новый город только пешком и узнаешь, и в одиночку надо, чтобы, не отвлекаясь, глядеть.
Две матери остались одни. Елизавета Васильевна взяла было папиросы, но отложила, неуверенная, как посмотрит Мария Александровна на её курение, хорошо ли. «Не буду, пожалуй». Они знали друг друга, но редко, едва ли не впервые оставались вдвоём. Елизавета Васильевна позвала гостью вниз, посидеть в саду возле их диковинной берёзы: растёт в два ствола. Как две сестрицы-близняшки, почти от самого корня пускают ветви стволы, да такие ветви раскидистые, всегда с какой-то стороны прохладная тень от их двустволой берёзы, солнце не пробьётся сквозь густую листву.
— Посидим, отдохнём.
Мария Александровна поблагодарила, но отказалась. Узкая в три колена из двадцати пяти ступенек лестница была ей трудна.
— Тогда дома посидим, — охотно согласилась Елизавета Васильевна.
«Она живая и умная, — подумала Мария Александровна. — Недаром Володя к ней привязался».
И ещё подумала: «Она заменяет Володе меня. И, должно быть, всегда так и будет. Другая мать рядом с ним будет, она».
Эта мысль только теперь так ощутимо и материально явилась ей и почему-то поразила. «В Шушенском жили вместе. И за границу она поедет за ними. И будет там их оберегать и жалеть».
Ей хотелось сказать Елизавете Васильевне что-то приятное и значительное, и она сказала, как довольна Володиной женитьбой, как «все мы ценим Надю и любим».
Елизавета Васильевна от удовольствия засмеялась и не сдержалась — закурила всё-таки.
— Свекровина одна похвала ста похвалам равна.
— Ах, да какая же я свекровь, — никакая!
— А я не тёща тогда, — заявила Елизавета Васильевна. — Мы нашим детям друзья, вот кто мы.
— Вы правы, вот это вы правы. Вот это самое точное вы нашли определение. Спасибо, что вы чувствуете так же, как я…
Владимир Ильич и Надежда Константиновна, оба ходоки, шагали так скоро, словно взялись за полдня исходить всю Уфу. Когда Анна Ильинична заявила, что намерена в одиночку узнавать новый город, Надежда Константиновна промолчала. Она до такой степени не умела фальшивить, что не могла хоть немного солгать даже из любезности: «Анюта, зачем тебе одной идти знакомиться с городом, идём вместе».
Нет, не сказала. А если бы сказала, как удивилась бы Анна Ильинична!
С того первого мига, когда на палубе причаливающего к пристани парохода среди других пассажиров Надежда Константиновна увидела дорогое лицо, чувство острого счастья охватило её. И не покидало. Она слышала, что говорят вокруг. Говорила сама. Хлопотала, хозяйничала. Радовалась Анюте и Марии Александровне. А в душе повторялось и пело одно: «Володя, Володя, Володя».
Они ушли вдвоём из дому, почти убежали, пока не явились Цюрупа, Крохмаль, Свидерский. Непременно придут! Владимиру Ильичу до крайности нужно встретиться с ними и, как в Нижнем, Риге, Пскове, других городах, повести необходимейший разговор об «Искре» и партии, но сейчас, взявшись за руки, беспечные и свободные, они быстро шагали вдвоём центральной улицей города, застроенной купеческими особняками. Свернули где-то влево, в кривой переулок, тенистый от садов, душистый от липового цвета. Снова шли прямо, снова свернули. Вон впереди завиднелась мечеть с высокой крышей, изящно и тонко рисуясь на синем занавесе неба.
— Здесь живёт Чачина, — сказала Надежда Константиновна, поравнявшись с домом на перекрёстке, в виду мечети.
Чачину Владимир Ильич знал с петербургских времён. Простая, неуклончивая, хорошая марксистка, хороший товарищ.
Они ушли вдвоём из дому.
— Да, да, она! А у неё гости, сестра с мужем Пискуновым из Нижнего.
— И Пискунова знаю, если это тот, похожий на Чехова, только без пенсне. Если тот, так я его знаю. В Нижнем, когда из Шушенского ехали, встретились.
— Он, именно он, Володя; знаешь, куда я тебя веду? На Случевскую гору. Красивейшее место в Уфе. Необыкновенное место! Володя…
Голос у неё оборвался, она стала. Она не умела, совсем не умела говорить большие слова, она их боялась. Владимир Ильич понял, взял её руку, крепко прижал к щеке.
— Спасибо маме, не видать бы мне без мамы Уфы.
— Милая Мария Александровна! — откликнулась Надя.
Немного они постояли и пошли дальше, на Случевскую гору.
Случевская гора — окраина Уфы, противоположная вокзалу и пристани, тоже над Белой, широким полукольцом обнимающей город. Здесь Белая резко вильнула от города в сторону. Случевская гора падает отвесно, с высоты её видны извилины убегающей Белой, пёстрые, жёлтые, голубые, цветные луга, островки липовых рощ на низком луговом берегу, соломенные кровли слобод, неуклюжий, еле ползущий паром и дорога на Оренбург под шатрами столетних вязов екатерининского времени.
Пузатый пароходик с зелёными боками и чёрной дымной трубой тянул связанный из сосновых стволов плот длиной в полверсты. На плоту построен домик, сушится на верёвке бельё, баба варит в котелке обед, подкидывая чурки в костёрик, разложенный на каменьях. Простая, вечная жизнь проплывала внизу под горой. Рыбачьи лодки точечками усеяли реку. Навалом лежали у лесных пристаней на той стороне тёмные от воды брёвна. А там, за пристанями, слободками, цветными лугами и липовыми рощами, раскинулись синеющие, затуманенные на горизонте дали.
Отчего дали манят? Отчего тревожат, волнуют, и покоят, и что-то торжественное и величавое будят и поднимают в душе?
Надежда Константиновна молчала.
Тишина, свет глаз, звук голоса, каждое движение её говорили Владимиру Ильичу о том, чего она почти не сказала словами.
— Ты рассказывай, ты, ну, Володя, пожалуйста!
В письмах, даже химических, он не мог всё рассказать ей о четырёх с половиной месяцах разлуки. Она хотела знать всё. Самым подробнейшим образом хотела знать о главном и неглавном. Неглавного не было. «Как ты жил, я хочу знать, где отдыхал, с кем был? Но прежде, конечно, о деле».
— Нет, сначала скажи, как ты жил. Ну, какая комната была? Куда выходило окно? Вот ты просыпаешься…
— Просыпаюсь и первым долгом: Надя! Каково тебе там в Уфе, на углу Тюремной и Жандармской!
Они смеялись. Всё было весело, всякий пустяк смешил. Владимир Ильич заразительно хохотал, и она смеялась в ответ его смеху и радости. Владимир Ильич снял пиджак, постелил на земле, она села на пиджак, он рядом, в траве, и они вдруг затихли после шуток и смеха, и хорошо было тихо молчать и глядеть на эти цветные роскошные дали за Белой.
Но было не только счастье. Было беспокойство.
— Надюша, а то?.. Что говорит доктор? Как идёт леченье?
Она была нездорова. Приехав из Шушенского, лечилась, лечение было затяжное и нудное, ей не хотелось говорить о таких скучных материях. Но он настойчиво спрашивал с ласковой бережностью.