Она подошла к дому, когда совсем уже стемнело, и остановилась на минуту у калитки, чтобы передохнуть, окончательно взять себя в руки и, поднявшись по лестнице, отсчитав двадцать пять крутых ступенек, бодро сказать маме: «Мама, чайку, может, нам выпить с тобой?»
И потом рассказать всё подробно, как были на вокзале, о чём говорили, какой был Владимир Ильич, как тронулся поезд и он кричал с подножки «До свидания!», а она шла за вагоном, всё ускоряя шаг, скорее, скорее, почти бегом и наконец отстала.
— Надежда Константиновна! — окликнули из темноты.
От неожиданности она не сразу узнала Лизу.
— Где Владимир Ильич? — спросила Лиза.
— Уехал.
— Как! — воскликнула Лиза. — Уехал! Как — уехал? Как же теперь быть? — потерянно бормотала она.
Надежда Константиновна промолчала и медленно пошла к дому. Лиза следовала за ней.
— Мне непременно надо было его увидать, непременно! — слышала Надежда Константиновна. — Не могу забыть, что он прошлый раз говорил. Думаю, думаю И Добролюбов добавился. Совсем я заплуталась, хотела спросить, заплуталась я.
Надежда Константиновна обернулась к Лизе и в вечерней темноте, сгущённой сумраком сада, долго всматривалась в её осунувшееся лицо, на котором неспокойно сдвинулись высокие брови, сухим блеском блестели глаза.
— Я от них ушла, — сказала Лиза. Что-то в ней оборвалось. Она почувствовала, как ослабели ноги. Ноги у неё подгибались. — Я ушла, — повторила Лиза.
Она не думала этого, когда полчаса назад выходила из дому. Даже шарф не накинула на волосы. Вышла из дому, не зная, куда и зачем. Нет, она знала. Именно Владимиру Ильичу она шла сказать: хочу быть честной. «Чего-то выше, чего-то больше!» — кричало в душе, требовало, звало.
Надежда Константиновна обернулась к Айзе и долго всматривалась в её осунувшееся лицо.
— Я от них ушла.
У неё сами сказались эти слова, и вдруг стало легко, бесстрашно, свободно, словно сняли с плеч неимоверную тяжесть. Она вздохнула глубоко и протяжно.
А Надежда Константиновна вся заспешила, заволновалась, взяла Лизу за руку, повела за собой.
— Идёмте, идёмте к нам, Лиза, скорее. Как же вы ушли? Так, в одном платье? Вырвались от них, убежали. Что будем делать? Придумаем что-нибудь. У меня здесь много товарищей. Завтра переправим вас к кому-нибудь, кто не под надзором Помогут. Уфимцы все народ порядочный. Товарищи у меня все такие хорошие.
Они поднимались узенькой лестницей, и Надежда Константиновна всё оборачивалась, говорила и убеждала Лизу:
— Вы не пугайтесь, вы жизни не пугайтесь. Я так и думала, что вы уйдёте от них.
Она не думала так, но сейчас ей казалось, что думала. Она слышала позади себя на лестнице шаги Лизы и всё настойчивее повторяла:
— Я так и думала.
Елизавета Васильевна сидела при свете семилинейной лампочки в опустелой комнате, читала, куря папиросу. У неё скребло на сердце, уж очень сразу затихло в доме, и она обрадовалась возвращению Нади и Лизиному приходу. Воспрянула духом, пошла вздувать самовар и, узнав, что Лиза оставила жениха, не удержалась, пошутила, как ни серьёзна была ситуация:
— Вот те раз! Всё равно что Подколёсин у Гоголя, помните?
Лиза не помнила, институтская программа воздерживалась от ознакомления барышень с комедией Гоголя.
— Ну, садитесь, садитесь к столу, — звала Надежда Константиновна. — А завтра решим, как нам быть. Только не бойтесь.
Лиза пригладила волосы, села. Огляделась. Увидела простенькую чистую комнату, столик с книгами возле кровати, железные часы-ходики с жёлтыми гирями, увидела выражение доброты и решимости на милом лице Надежды Константиновны и поняла: мостик перейдён, пропасть позади.
Мы сидим все, как в воду опущенные, безучастно со всем соглашаясь и не будучи ещё в состоянии переварить происшедшее. Мы чувствуем, что оказались в дураках, что наши замечания становятся всё более робкими, что Г. В. «отодвигает» их (не опровергает, а отодвигает) всё легче и всё небрежнее, что «новая система» de facto всецело равняется полнейшему господству Г. В. и что Г. В., отлично понимая это, не стесняется господствовать вовсю и не очень-то церемонится с нами. Мы сознавали, что одурачены окончательно и разбиты наголову, но ещё не реализовали себе вполне своего положения. Зато, как только мы остались одни, как только мы сошли с парохода и пошли к себе на дачу, — нас обоих сразу прорвало, и мы разразились взбешёнными и озлобленнейшими тирадами против Г. В.
Нас точно прорвало, тяжёлая атмосфера разразилась грозой. Мы ходили до позднего вечера из конца в конец нашей деревеньки, ночь была довольно тёмная, кругом ходили грозы и блистали молнии. Мы ходили и возмущались.
Мою «влюблённость» в Плеханова тоже как рукой сняло, и мне было обидно и горько до невероятной степени. Никогда, никогда в моей жизни я не относился ни к одному человеку с таким искренним уважением и почтением, veneration, ни перед кем я не держал себя с таким «смирением» — и никогда не испытывал такого грубого «пинка». А на деле вышло именно так, что мы получили пинок: нас припугнули, как детей.
Мы сознали теперь совершенно ясно, что утреннее заявление Плеханова об отказе его от соредакторства было просто ловушкой, рассчитанным шахматным ходом.
Ну, а раз человек, с которым мы хотим вести близкое общее дело, становясь в интимнейшие с ним отношения, раз такой человек пускает в ход по отношению к товарищам шахматный ход, — тут уже нечего сомневаться в том, что это человек нехороший, именно нехороший, что в нём сильны мотивы личного, мелкого самолюбия и тщеславия, что он — человек неискренний. Это открытие — это было для нас настоящим открытием! — поразило нас как громом потому, что мы оба были до этого момента влюблены в Плеханова Возмущение наше было бесконечно велико: идеал был разбит.
Так писал Владимир Ильич. Письмо назначалось в Уфу, но отправит он его или оставит дожидаться приезда Надежды Константиновны сюда, за границу, ещё не известно. Он писал, воображая её родное лицо. Если бы Надежда Константиновна была здесь, было бы легче сносить это обрушившееся на него разочарование. Он приехал в Женеву. Плеханов жил в Женеве.
Вместе со знакомым по России Потресовым Владимир Ильич поселился в деревеньке Везене, недалеко от Женевы. Ездили в Женеву встречаться с Плехановым, Аксельродом и Верой Засулич, семнадцать лет назад основавшими здесь, за границей, марксистскую русскую группу «Освобождение труда». Владимир Ильич мечтал выпускать журнал «Зарю» и газету «Искру» в тесной дружбе с группой «Освобождение труда». Был уверен: в Женеве ждёт понимание и крепкая помощь. Но журналисты и социал-демократы Аксельрод и даже Вера Засулич, когда-то бесстрашно стрелявшая в петербургского градоначальника Трёпова, тут держались несмело, ни на что решительно не шли без Плеханова. А Плеханов? Холоден, неоткрыт, непрямодушен. Чего он хочет, этот величественный человек? Как любил его Владимир Ильич! Как безгранично верил Плеханову долгие годы! Что стало с ним? Хитрит. По всем вопросам, связанным с печатанием «Искры», держится непрямо, уклончиво. Где выпускать «Искру»? Кто будет в редакции? Какие статьи печатать в первую голову? Кому делать редакторскую черновую работу?
Георгий Валентинович Плеханов желал одного — властвовать.
Но ведь надо дело делать! Дебаты, дебаты. Когда они кончатся? Много протекло бесполезных дней, много пережито тяжких и томительных споров, пока наконец решено: издавать газету будем в Германии, соредакторов шесть, у каждого один голос, у Плеханова два.
Владимир Ильич писал: «По внешности — как будто бы ничего не произошло, вся машина должна продолжать идти, как и шла, — только внутри порвалась какая-то струна, и вместо прекрасных личных отношений наступили деловые, сухие, с постоянным расчётом: по формуле si vis расе, para bellum»[1].
Машина должна идти, как и шла Машинистом в ней, кочегаром, бессменным рабочим — Владимир Ильич. Отойди, и всё смолкнет.
Однако и здесь, за границей, Владимир Ильич в конце концов не оставался один. Постепенно разыскались немецкие товарищи, социал-демократы. Горячо поддержала ульяновские планы издания «Искры» Клара Цеткин.
И однажды Потресов в приятном изумлении: «Вообразите, здесь Бауман!»
Он отбывал с Бауманом ссылку в Вятской губернии, полной лесов, потому и знал о том, что Бауман охотник, и о том, какую решающую роль для него сыграла его охотничья страсть. Перекинув через плечо ружьишко, то и дело дня на три, на четыре уходил бродить по лесам. Власти привыкли к отлучкам охотника. И на этот раз не обратили внимания, что ушёл. Четыре дня. Пять дней. Шесть дней. Хватились: где Бауман? Давно пора вернуться с охоты. Поднялся переполох. Но поздно. Далеко-далеко от уездного городишка Орлова, Вятской губернии, административно сосланный Николай Эрнестович Бауман! В крестьянском зипуне и треухе, с котомкой, сел на пароход, едва не последний в ту осень. По реке Вятке шло «сало», стыла вода, затягиваясь у берегов хрупким ледком, дымились туманы. Пароход тяжело уплывал, толкая и кроша носом ломкие льдины.
Неузнанный, Бауман добрался до австрийской границы. Вот уже и Австрия позади. Лазурь женевских небес. Синее озеро, голубые и лиловые горы, похожие на декорации в оперном театре. Пёстро, людно. Разноязыкая речь. Здесь центр русской политической эмиграции, группа «Освобождение труда».
Владимиру Ильичу понравился дерзкий побег из вятских лесов, он с интересом шёл к Бауману. Каким окажется Бауман при встрече? Вот он каким оказался — молодым, красивым! Открытое лицо, прямые черты, смеющийся взгляд. Только слишком, пожалуй, франтовато одет.
Оказались они почти земляками, — Бауман был из Казани. Заговорили о Волге, Казанском университете, революционных кружках, и через десять минут Владимир Ильич уже не замечал франтоватости Баумана — скорее всего, конспирация.
Заговорили об «Искре», и через несколько часов были единомышленниками полными.