Три поколения — страница 38 из 92

Никодим шел и смотрел на перевал. Сзади, с винтовкой на изготовку, в двух шагах — Басаргин.

«Теперь наши ужинают и разъезжаются по заставам… Алеша пришел… мама кормит его…»

Под валенками Никодима снег робко хрустел, под сапогами Басаргина взвизгивал.

«Буду слушать, как хрустит снег…»

Тоскующе заржала лошадь. Голос ее был похож на звук медной трубы, загнутой, как бараний рог.

«Отец теперь начинает ждать меня… Голодный Бобошка извизжался на своей веревке…»

Никодим тряхнул головой.

Стремнинский перевал навис над деревней крутым каменным забором. Никодим не отрывал глаз от перевала. Ему казалось, что партизаны уже крадутся на бесшумных лыжах.

В открытых воротах двухэтажного дома стоял солдат.

— Постойте! — окликнул он идущих.

— Чего? — Басаргин приставил ладонь к уху. — Громче, недослышу.

— Отведи, говорю, подальше. За тех нам от есаула крепко попало. «Рубите, говорит, сучьи дети, чуть ли не во дворах…» — во всю глотку прокричал Басаргину в ухо солдат.

— Ладно, — недовольно сказал Басаргин.

Никодим смотрел на перевал, но ухо его улавливало каждое слово колчаковцев. Сумерки накрывали горы все гуще и гуще. Деревья сливались в сплошную массу.

— Шагом марш! — скомандовал Басаргин.

Никодим пошел.

Из большого, ярко освещенного дома с криком, с песнями вывалилась компания рослых солдат. Гармонист рвал гармонь, Толстая пьяная баба в цветастом сарафане с пронзительными выкриками плясала, взмахивая платком над головой.

— Батарейцы гуляют, третье ведро медовухи выглотали, ажно завидки берут! Подожди, пусть пройдут, — прокричал Басаргину солдат.

В лад музыканту оглушительно свистели два здоровенных фейерверкера. Молодой батареец, без шинели, в одном мундире, отчаянно выделывал присядку вокруг бабы от самого крыльца дома до ворот. Во время пляски он высоко подкидывал папаху и не глядя ловил ее.

Никодим отвернулся и снова стал смотреть на горы, на догоравшую зарю. Хотелось вобрать в себя все, что охватывал глаз, глубоко, навсегда.

Пьяная ватага пошла по улице.

— Друг! Я что у тебя попрошу… — заискивающе начал солдат.

— Ну? — недовольно буркнул Басаргин.

— У меня дочка, как есть такая же!.. Отдай мне с его шубейку, валенки и сарафанчик. Отдай! — умоляюще сказал солдат. — А я тебе сапоги с того отдам…

Смотревший на горы Никодим вздрогнул: разговор колчаковцев дошел, наконец, до его сознания.

— Иди ты к чертовой бабушке! Вечно клянчишь! — заругался Басаргин и затряс винтовкой. — У меня у самого шестеро дитенков! Марш-марш! — решительно приказал он.

Спуск к реке был крут — ноги сами скользили вниз. Недавние дни встали перед глазами Никодима: и охота, и Бобошка, и Алеша, и партизанский отряд — все как далекий, красивый сон, как веселая шутка. Да, то все были шутки. А вот это уж по-взаправдашнему умирать…

До разговора колчаковцев о разделе его одежды не верилось, что через несколько минут его не будет. Казалось, что все это словно не по-настоящему, словно не с ним. А теперь поверилось. Мальчик сердцем почувствовал, что все кончено. «Буду слушать, как хрустит снег…» Но не хотелось отрывать глаз и от синеватой пелены реки, от тумана, наплывающего с вершины хребта лавиной. В небе зажглись крупные звезды.

Вправо, на реке, у проруби, где утром поили лошадей, чернела широкая лужа застывшей крови. Снег вокруг был запятнан.

Никодим и Басаргин одновременно посмотрели туда и отвернулись.

«Здесь, значит, тех… — подумал мальчик. — А меня дальше, меня дальше…»

— Левей! Левей! — направил Басаргин Никодима на дорогу, бегущую вдоль реки.

Шагов через полсотни дорога стала загибать к руслу ручья, которым они спустились с Ефремом Гаврилычем.

По дороге Никодим пошел тише. «Идти бы так до утра…» Но берег все ближе и ближе.

Никодим еще замедлил шаг.

Басаргин крикнул:

— Заплетайсь! Щелкну вот в затылок!..

Мальчик рванулся вперед, все время ощущая жжение в затылке и покалывание в спине. До русла ручья совсем недалеко. «Шагов сотня, не больше».

И странно: когда близкий конец был до жуткости очевиден, смутная надежда все еще не покидала Никодима. Видно, так уже велика жизнелюбивая сила в человеке, что нет такого отчаянного положения, при котором в самый страшный момент из глубины души не поднималась бы заря надежды.

Но дорога круто завернула и пошла на берег.

«Выйдем — и сейчас остановит… заставит раздеваться…»

У него ожили волосы на голове, в горле запершило, накатил неудержимый кашель… Но что это? Никодим вздрогнул, не доверяя ушам, и повернул голову к Стремнинскому перевалу: у русла ручья, где были закопаны лыжи, он вновь отчетливо услышал знакомый радостный взвизг.

«Бобошка!»

Дорога поднималась на берег. К руслу ручья они повернулись спиной. Никодим заскрипел валенками как можно громче, силясь заглушить прыжки звереныша по снегу. В этот момент мальчик боялся только одного: что Басаргин тоже заметит пестуна и убьет медвежонка, прежде чем он успеет выбежать на дорогу.

Усердный не по разуму Басаргин, очевидно, тоже стал волноваться и глухо покашливал, спеша выполнить распоряжение сотника — расстрелять мальчика подальше от деревни.

Прыжков медвежонка не стало слышно. Никодим понял, что зверь выскочил на дорогу.

И вот тогда-то и вспомнил Никодим магический свой жест, которым он заставлял Бобошку валить с ног любого мужика. Мальчик словно невзначай выкинул левую руку в сторону и дважды повелительно махнул ею…

Винтовка со звоном упала на дорогу. Испуганный Басаргин тоже рухнул и чуть не задавил Никодима. Медведь, серебряный от инея, с обрывком веревки, сидел на спине казака и цепко держал его лапами за плечи.

Никодим стремительно схватил винтовку и, приставив к голове казака, совсем было нажал на спуск, но перерешил, перехватил винтовку за ствол и с силой ударил Басаргина по голове тяжелым, кованым прикладом.

Медвежонок отскочил в сторону. Оглушенный бородач приподнялся было на четвереньки, но Никодим еще раз взмахнул винтовкой. Басаргин ткнулся лицом в снег, раскинув огромные руки на дороге.

Медвежонок бросился к другу, ожидая всегдашней награды. Мальчик пришел в себя. Он даже не погладил пестуна, а бросился туда, где медвежонок разнюхивал оставленные Никодимом следы и где лежал он, ожидая друга у спрятанных им в снегу лыж. Этому терпеливому ожиданию Никодим также выучил медвежонка, когда брал его с собой в лес осматривать петли на зайцев. Наградой за добросовестное ожидание были всегда заячьи лапы, которые Никодим давал бросавшемуся навстречу с радостным визгом пестуну.

Глава LIII

Алеша лежал с открытыми глазами. Голова его пылала. Он не спал несколько ночей подряд. Все, чем он жил до сего времени, чем была полна и радостна кипучая, деятельная пора его юности, вдруг рухнуло. Избыток молодых сил, жажда великих подвигов, благородного самопожертвования… И вдруг ты всего-навсего подлый трус!

Непереносимый стыд и отвращение к самому себе охватили его. Он боялся смотреть людям в глаза. Ему казалось, что все думают только о том, какой он трус.

«А что, если бросить все и уйти?» — эта мысль все чаще и чаще приходила в голову Алеше.

Первые два дня он не появлялся в штабе, а целые дни проводил за деревней, в лесу: он полюбил одиночество. Домой приходил ночью, когда все спали. Как вор, прокрадывался мимо постели раненного им Гордея Мироныча, забирался на полати и лежал, уставившись в потолок.

Десятки раз он повторял глубоко прочувствованные строки: «Да, жалок тот, в ком совесть не чиста!»

В прошлом Алеша перечитал немало прекрасных книг о мужественных людях, о героях и теперь с особенной остротой вспоминал их. Но ни одной книги о трусе не мог припомнить он. И только любимейший поэт Алеши Лермонтов своей гениальной горской легендой о беглеце как кнутом бичевал его совесть:

Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла…

…И наконец удар кинжала

Пресек несчастного позор…

Мысль о смерти все чаще посещала Алешу: «Только смертью смою я свое пятно!» В пылком воображении юноши проносились картины одна трагичнее другой.

…Белые окружили Чесноковку. Партизаны бессильны сдержать напор гаркуновцев. Люди умирают с голоду. Съедены даже кошки. И вот Алеша прорвался сквозь огненное кольцо, организовал новый отряд в тылу у белых и освободил Чесноковку. Но в последней схватке он убит наповал предательским выстрелом из-за угла…

Гроб увит траурными флагами. Несут его высоко над головами: Ефрем Гаврилыч, Жариков и Гордей Мироныч, Настасья Фетисовна с венком… Впереди чернеет могила. И гроб, качаясь, плывет к ней, как ладья в тихую гавань… Последняя остановка. Гроб с останками Алексея Белозерова опустили в могилу. Застучала мерзлая земля о крышку… Никодим разрыдался. Женщины бьются в историке. Старые партизаны украдкой утирают глаза. Слезы блестят на ресницах Варагушина.

«Товарищи!.. Он был настоящий большевик и герой. Он умер за светлое царство социализма… Он…» Рыдания сдавили Варагушину горло: командир не мог больше говорить.

Партизаны склонили знамена над свежей могилой…

Алеша упивался скорбью близких людей и плакал в подушку от жалости к самому себе.

Героический побег Никодима из-под расстрела еще больше подчеркнул в глазах Алеши собственное ничтожество. Он ушел из дома тетки Феклы и ночевал у хлебопеков: они не знали ни о позоре Алеши, ни о подвиге Никодима.

В штабе снова было пусто. Жариков тревожил тылы белых. Ефрем Гаврилыч сам руководил вылазкой партизан на лыжах в Маралью падь, потерял трех человек убитыми, но захватил два пулемета и пять ящиков патронов. На сонных гаркуновцев в Маральей пади партизаны как с неба упали.

Мысль о налете подал Варагушину Никодим, он же указал место «броска на лыжах», расположение пулеметов.

Алеша узнал об этом на следующее же утро. Он твердо решил погибнуть, бросившись на врага при первой возможности.