— Не он!
Человек, стоявший на крыльце, исчез, словно провалился. Денис Денисович вспомнил, что рядом с парадным крыльцом — калитка во двор.
Вскоре Белобородов услышал на дворе скрип снега под лошадиными ногами.
Из распахнутой калитки вышел большой, прихрамывающий человек, за ним высунулась сначала одна, потом другая лошадиная голова.
— Мокей! Мокеюшка!
Лошади шарахнулись в сторону от кинувшегося на них человека. Мокей остановился и присмотрелся.
— Тебе чего? — узнав Дениса Денисовича, грубо спросил он.
Я это гляжу, ровно бы и Мокей, и будто бы и не Мокей… Нет, думаю, Мокей… Вот только хромота у него откуда? Откуда у него, думаю, хромота?
Словно не замечая нахмуренных бровей и грубого голоса Мокея, Белобородов шел рядом с ним по направлению к реке.
— С пушниной никак? В цене пушнина ноне, соболишка особенно. Помогу. Всей душой помогу. Высшую цену возьмем. По самому что ни на есть высокому стандарту проведем своим людям… Как добыча-то?
Мокей, опустив голову, смотрел под ноги. «Эко крутится, эко крутится! — думал он, и ему почему-то было стыдно за этого когда-то именитого на Алтае купца, рассыпающегося теперь перед ним. — Приперло, видно, голубчика…»
Глубокая личная обида на Дениса Денисовича за обман успела уже обмелеть. Остались лишь стыд да неловкость.
— И с пушниной, и так дела есть, — не отрывая глаз от укатанной дороги, уклончиво ответил Мокей.
Воду в проруби затянуло малахитовой пленкой льда. Лошади храпели, били передними ногами о толстую закраину, пытались опуститься перед прорубью на колени. Денис Денисович угодливо пробил каблуком сапога отверстие во льду и добродушно подгонял лошадей к проруби.
— Э, чтоб вас бог любил, эка пужливы сколь…
Лошади продолжали храпеть, боязливо косились на необычайно высокую, выбитую скотом закраину проруби, дрожали и пятились.
— Не подойдут, Мокеюшка, ведро бы надо… Ой, не подойдут…
Казалось, все внимание Дениса Денисовича в этот момент было сосредоточено на Мокеевых лошадях.
— На ту сторону, на ту сторону проруби перейди, — советовал он.
Мокей перешагнул прорубь и натянул поводья. Первая лошадь, сжавшись, прыгнула за Мокеем через узкую полосу темневшей воды. Следом за первой прыгнула и вторая. Денис Денисович тоже перебежал на другую сторону и снова начал подгонять лошадей:
— Ну, христовенькие… ну, миленькие…
Передняя лошадь, наконец, медленно опустилась на льду на колени, осторожно вытянула шею и дотянулась губами до воды. Рядом с первой так же осторожно припала и вторая.
Кони пили долго, процеживая холодную воду сквозь губы. Стоявшие рядом Мокей и Денис Денисович негромко подсвистывали им. То одна, то другая отрывалась от проруби и поднимала голову. С мягких, замшевых губ, залитые лунным светом, причудливо искрясь, сбегали зеленоватые струйки воды.
Мокей, все еще ощущая неловкость, стоял, потупившись, и не знал, о чем ему говорить с Белобородовым.
«Вот-то еще высунулся, как бес из подворотни, прости ты, господи! — начинал уже сердиться он. — Стой теперь с ним, как все равно что без штанов перед народом…»
Мокею была непереносна эта неловкость. Суетившийся с ним рядом и подсвистывавший лошадям Денис Денисович раздражал угодливостью.
Кони поднялись, встряхнулись и потянули от проруби.
— Пойдем-ка, Мокеюшка, замерзли лошадки-то.
Обратную дорогу шли молча. Мокей не нашелся, о чем заговорить, а Денис Денисович обдумывал, как попросить Мокея, чтобы тот выслал Митю для разговора.
— Этот… как его, сынок-то мой, приехадчи с вами? — начал он наконец.
Мокей вскинул на Белобородова глаза и утвердительно мотнул головой. Денис Денисович замолчал и, только когда Мокей распахнул калитку, схватил его за рукав зипуна:
— Мокеюшка!
Мокей еще ниже опустил голову.
— Вышли-ка на один секунд сыночка… кровное дело… сам знаешь… Поговорить бы… по-божески.
«С-сукин ты сын… сукин ты сын…» — попались, наконец, нужные слова, и Мокей хотел уже было, вырвав рукав, сказать их в лицо Белобородову, но только невнятно мыкнул что-то и потом тихо, как бы про себя, пробурчал:
— Не тягость, скажу… Выйдет ли только он к тебе…
И повел лошадей в калитку.
— И мы с тобой, — не отстававшие ни на шаг от Мити, враз сказали Зотик и Терька.
— Пойди и ты, Мокей, вместе с нами, — предложил Митя. — Поговорим с богоданным батюшкой.
Митя нервно толкнул дверь. От стены отделилась фигура.
— Он! — шепнул в ухо Мите Зотик.
Денис Денисович при виде ребят и Мокея замялся.
— Сыночек! — неестественно громко выкрикнул он, кинувшись навстречу.
Митя остановился.
— Сыночек! — не обращая внимания на его молчание, вновь заговорил Денис Денисович. — Мне бы один на один, мало ли чего промежду кровными не бывает…
— Нет уж, господин Белобородов, при всех давайте поговорим с вами. Давайте при всех… При всех давайте, — не замечая своего волнения, ответил Митя.
— Сыночек мой милый… не могу при всех, хоть убей, — попробовал было упереться Денис Денисович.
— А на суде ведь при всех говорить будем… чего уж там… — голос Мити стал ровнее. — А насчет отцовства — это вы совершенно напрасно, господин Белобородов. Отцом вы мне быть не можете… Понимаете, не можете! — Митя даже сам удивился спокойствию, пришедшему с первой фразой. — Больше того, господин Белобородов: вы и полезным гражданином не можете быть, и место ваше… — Митя в упор посмотрел на широкое лицо Дениса Денисовича и закончил: — Место ваше в тюрьме, господин Белобородов!
Зотик, Терька и Мокей стояли, потупив глаза.
— Сыночек! Не погуби! Брата своего пожалей. Заставь бога молить! Имущество все пополам… Имущество…
Денис Денисович сорвал с головы шапку, упал на колени и протянул к Мите руки.
Митя шарахнулся в сторону: «Даже не понимает…» Хотелось пнуть в широкое, скуластое лицо скупщика, в его бегающие, вороватые глаза… Митя повернулся к ребятам и сказал:
— Говорить с ним нам больше не о чем. Пойдемте!
Глава LIII
За обедом, приглядевшись к лицу Амоски, Мартемьяниха хлопнула руками:
— Девки, это что же у нас с Амоской-то делается?
Две младшие сестренки посмотрели на брата.
— Амоска! Да уж на тебя не мечтунчик ли накатился? Молчишь-то что?
Амоска вскинул на мать глубоко запавшие глаза и снова потупился.
— Не жрет ничего, худеет с каждым днем, штанишки уж сваливаются… Тебя спрашивают! Молчишь-то что?
Амоска еще ниже потупил большую голову, не отвечая матери, вылез из-за стола, надернул на плечи зипунчик и вышел на улицу.
— Уж не сглазил ли кто его у нас, девки? Добегу-ка до Селифонтьевны, пусть-ка умоет с угольков… Эдакий егозун, а тут молчит, как немой…
Вечером Мартемьяниха и Селифонтьевна насильно спрыснули Амоску «святой» водой. Амоска забрался на полати и с головой укрылся зипуном.
— Уснул. Ишь она, святая-то водица, — успокоенно прошептала Мартемьяниха, заглянув на полати.
Но Амоска не спал. Он слышал, как поднималась на полати и как спускалась на пол мать; слышал, как долго ворочалась она на скрипучей деревянной кровати. Наконец, сбросив с головы зипун, уставился в потолок.
«Уснула… Храпит…»
Мальчик спустился с полатей и прошел в передний угол. Его мучили мысли о боге: есть он или нет его?
«Уж добьюсь своего, заговоришь ты у меня! — И он встал на молитву. — Вот уж десятый день пощусь… Сегодня даже маковой росинки во рту не было… И стою я, как дурак, на испромозоленных коленках, с пустым брюхом… А жрать так хочется! Митьша без креста ходит, не молится, да живет… А я вот стой, стой, хоть тысячу лет, хоть сдохни тут на коленках…» Амоска сердито посмотрел на икону, сердито махнул несколько раз рукой и встал.
— Так и знай, в последний раз просил я тебя добром, господи!
Дотянувшись до полатей, Амоска уснул. И проспал дольше обыкновенного.
— Водичка-то Христова что делает! Не тревожьте его, девки, пусть спит. Бегите-ка к подружкам, а я ему завтрак соберу да к Феклисте добегу. Один-то он, может, лучше поест.
Амоска проснулся, когда солнце уже высоко поднялось в небе. Спустившись с полатей, он увидел на столе полную миску дымящейся картошки и краюху хлеба. «Наемся сегодня за все дни!»
Не умываясь и не молясь богу, Амоска набросился на картошку. Чем больше насыщался, тем крепче и крепче утверждался в принятом решении: «Своего добьюсь, а там на мне хоть выспись… По крайней мере, другие узнают правду…»
Амоска оттолкнул опорожненную миску, снял со стены шапку и нахлобучил ее на голову:
— Стукнет, так уж лучше в шапке…
Дальнейшее мальчик делал точно во сне.
— Ни одного тебе креста, ни одной тебе молитвы, никакого тебе поклона…
Амоска вскочил на лавку против «божницы». Потемневшая от времени икона висела в углу. Доска у иконы скоробилась, масляная краска на лице изображения облупилась. Уцелели не тронутые временем только большие суровые глаза да лучи венчика над головой.
Определить имя святого не могли даже дедушка Наум и Анемподист Вонифатьич, но икону эту чтили все козлушане, как одну из занесенных прадедами — беглецами из-за Урала.
— В ней вся сила… Уж пытать, так только на ней…
Зажмурившись от подступившего страха, Амоска дотянулся до иконы и рванул ее к себе.
Гнилая веревочка лопнула, и Амоска едва удержался на лавке. Сорванная со стены икона «ходила» в руках мальчика. В коленках тоже ощущалось дрожание, а стиснутые зубы выбивали дробь.
— Хуже, чем медведя, испугался… А может, деревяшка она и деревяшка…
Амоска открыл глаза. Все предметы в избе, казалось, сдвинулись со своих мест и кружились перед глазами. Мальчик решительно спрыгнул на пол.
— Не хотел добром — будем худом!
Швырнув икону на стол, мальчик взял в руку заржавелую вилку.
— Замахнусь сначала… — Амоска отскочил в самый угол избы и, высоко занеся вилку над головой, медленными шажками стал приближаться к иконе.