– Вы его любили?
– В тот день и в ту ночь – да! Если раньше я была им увлечена как девчонка, то теперь любила как женщина. И знаете, что я ради него сделала? Я предала своих подруг, и прежде всего Машу Спиридонову.
– Как это? – поперхнулся Петерс. – Вы что, на них донесли?
– Хуже, – загадочно улыбнулась Фейга. – Я пошла на базар, продала шаль и на эти деньги купила… мыла. Хорошего французского мыла. После того, как перед свиданием я им помылась, бедному Мике просто некуда было деваться… Утром все мои мечты развеялись, как дым. Мика с непреклонной прямотой заявил, что никогда меня не любил, что не любит и сейчас, и во всем, что между нами произошло, виноваты духи: дескать, с ума его свел запах, а не я. Дурачок, он даже не сумел отличить запах духов от запаха мыла!
– Вот гад! – невольно вырвалось у Петерса.
– Что мне оставалось делать? – не замечая его реплики, продолжала Фейга. – Вернулась в больницу, где тогда жила, конечно же, поплакала, и вдруг вспомнила шаль, в которую всегда куталась, когда на душе было тошно. А шали-то и нет. Вместо нее было мыло, будь оно проклято! Никогда этого себе не прощу. Никогда! – сузила она свои серые, лучистые глаза.
Надо ли говорить, что после такого разговора, когда Петерс стал своеобразным исповедником Фейги Каплан, набравшись терпения, ни в коем случае не пережимая, он смог бы выведать у нее все явные и скрытые тайны, если они, конечно, были. Но обстоятельства сложились иначе…
А когда настало утро и к нему зашел Луначарский, Петерс показал ему этот необычный протокол допроса и спросил, что он об этом думает.
– Что думаю я, это не так уж важно, – ушел от ответа Луначарский. – А вот что думаете вы?
– Я ее слушал, – вздохнул Петерс, – и как чекист, и как мужчина. Как мужчине мне ее переживания понятны. Но как чекист я надеялся выявить ее связь со Спиридоновой. В итоге же в деле будет фигурировать одна шаль, которую теперь носит какая-то продавщица мыла. Но хоть одно мне теперь понятно.
– Что именно? – вскинулся Луначарский.
– Почему Каплан такая.
– Какая – такая?
– То ли сумасшедшая, то ли экзальтированная.
– И почему же?
– Сначала полная слепота, потом – несчастная любовь… Не каждая женщина может пережить это без душевных потерь.
– Немножко жаль ее? – полуутверждающе спросил Луначарский.
Правая рука Дзержинского, говоря словами Ленина, такой же пролетарский якобинец, как и железный Феликс, Яков Христофорович Петерс тяжело вздохнул, махнул рукой, но тут же спохватился, стукнул кулаком по столу, да так, чтобы было слышно в дальнем конце коридора, закричал:
– Она мне омерзительна! Шла убивать Ленина, а в голове – мыло.
Этот разговор состоялся 1 сентября, а 2-го Петерс ввязался в дискуссию, которая могла ему стоить головы. Все тот же Свердлов срочно созвал президиум ВЦИК, вызвал Петерса и потребовал отчета о расследовании дела. Петерс начал рассказывать об идее следственного эксперимента, о намерении провести дактилоскопическую экспертизу, о необходимости перепроверить противоречивые показания свидетелей покушения, но Свердлов прервал его на полуслове.
– Все это хорошо, и, чтобы выявить пособников покушения, следствие надо продолжать. Однако с Каплан придется решать сегодня. Такова политическая целесообразность.
– Но следствию еще многое неясно. Есть множество вопросов, на которые мы не получили ответа.
– И не надо. Получите потом.
– Доказательств, которыми мы располагаем, недостаточно для вынесения какого бы то ни было приговора. Суд такое дело к рассмотрению не примет.
– А никакого суда не будет. В деле ее признание есть? Есть. Что же вам еще нужно? Товарищи, я вношу предложение: гражданку Каплан за совершенное ею преступление сегодня расстрелять.
– Признание не может служить доказательством вины. Кроме того, с дела Каплан мы имеем шанс раз и навсегда отказаться от подмены закона какой бы то ни было целесообразностью. Каплан нужно судить, причем открыто и гласно, чтобы в ходе судебного разбирательства выявить не только исполнителей, но и истинных организаторов покушения.
– Я вижу, товарищ Петерс не понимает остроты момента и сути политической целесообразности. Нам объявили войну, мы тоже ответим войною. И чем жестче будет ее начало, тем ближе станет ее конец. С расстрелом Каплан мы начнем осуществлять на всей территории республики красный террор против врагов рабоче-крестьянской власти. Само собой разумеется, мы напечатаем в газетах, что он является ответом на белый террор, началом которого было подлое убийство Володарского и Урицкого и покушение на жизнь товарища Ленина. Теперь вам все понятно? – впился он стеклянно-ледяным взглядом в Петерса.
– Так точно, – по-военному ответил Петерс. – Разрешите идти?
– Идите. А Каплан мы у вас заберем. Сегодня же!
Через несколько дней, когда уже ничего нельзя было исправить, потрясенный Петерс поделился своими переживаниями с одним из близких друзей.
– У меня была минута, – рассказывал он, – когда я до смешного не знал, что мне делать: самому застрелить эту женщину, которую я ненавидел не меньше, чем мои товарищи, отстреливаться от них, если они станут забирать ее силой, или же… застрелиться самому.
В тот же день, 2 сентября 1918 года, Петерсу пришлось отчитаться еще об одной акции, проведенной накануне. Ему напомнили о воззвании ВЦИК, опубликованном сразу же после выстрелов в Ленина, в котором выражалась уверенность в том, что будут найдены «следы наймитов англичан и французов». Чтобы выполнить указание Свердлова и найти эти следы, в ночь на 1 сентября 1918 года чекисты арестовали британского посланника Роберта Локкарта.
Эта история настолько интересна и настолько малоизвестна, в ней столько любопытных фактов и, что особенно ценно, присутствует, если так можно выразиться, взгляд со стороны, что рассказать о ней придется чуть подробней.
Дело Локкарта, или так называемый заговор послов, вошло в официальную историографию как подлейшая акция, организованная официальными представителями Антанты, с целью свержения советской власти. На самом деле все было далеко не так, как это описано в утвержденных цензурой учебниках.
Если помните, на первых страницах книги я упоминал высокопоставленного английского дипломата, который оказался свидетелем патриотического угара, охватившего Петербург в связи с началом войны. Этим дипломатом был Роберт Гамильтон Брюс Локкарт. В Россию он приехал в 1912 году и пробыл там до сентября 1917-го. Его миссия состояла в том, чтобы поддерживать стремление России победить Германию и завязывать дружеские отношения с людьми, которые это стремление разделяют. Среди таких людей были не только правительственные чиновники, банкиры и предприниматели, но и всем известные деятели культуры.
Локкарту тогда не было и тридцати, человеком он слыл открытым, симпатичным и контактным, к тому же хорошо говорил по-русски, был заядлым футболистом и, бывало, отчаянно сражался за одну из иваново-вознесенских команд. Тогда эта английская игра в России только начинала приживаться, но болельщиков уже было предостаточно. Среди них были Максим Горький и Федор Шаляпин, которые произвели на юного англичанина неизгладимое впечатление. Они подружились, часто встречались, а Локкарт, будучи не только дипломатом, но и журналистом, придя домой, садился за письменный стол и торопливо записывал свои впечатления от встреч с этими людьми.
Вот что он, например, записал после одной из встреч с Горьким.
«Максим Горький произвел на меня сильное впечатление как своей скромностью, так и своим талантом. У него необыкновенно выразительные глаза и в них сразу можно прочесть сочувствие человеческим страданиям, которое является преобладающей чертой его характера и которое, в конце концов, после длительного периода оппозиции привело его в объятия большевиков.
Ни один человек, когда-либо видевший Горького с детьми, животными или с молодыми писателями, не поверит, что он может причинить зло или страдания хоть одному человеку».
А буквально через день, после встречи с Шаляпиным, Локкарт снова садится за стол.
«Впервые я встретился с Шаляпиным в „Летучей мыши“ – это был своего рода клуб Московского Художественного театра, считавшийся излюбленным местом литературной и артистической Москвы. За час до появления Шаляпина в „Летучей мыши“ я видел его в опере „Борис Годунов“, где он являл собой королевское величие с манерами крупного аристократа и с руками, как у венценосного дожа.
Однако, все это было театральным трюком, поразительным примером того драматического таланта, по поводу которого Станиславский всегда говорил, что Шаляпин был бы величайшим актером мира, если бы он решил оставить пение и перейти в драму. Вне сцены он был мужиком, с мужицким аппетитом и большими крепкими руками сына земли.
А однажды мне довелось услышать забавную историю, которую Горький рассказал о своем друге. В молодости они оба бродили по Поволжью в поисках работы. В Казани местный импресарио искал молодые таланты для пополнения хора. Ему нужны были тенор и бас. Два бедно одетых кандидата вошли в его контору. Им сделали экзамен. Импресарио выбрал тенора, но забраковал баса. Тенором был Горький, а басом Шаляпин.
Всемирно известный бас Федор Шаляпин оглушительно хохотал, когда слушал этот рассказ, но не опровергал ни одного слова».
Значительно позже, когда свергли царя и к власти пришло Временное правительство, Локкарту пришлось общаться и с кадетами, и с эсерами, и с меньшевиками, и с большевиками. Но наиболее яркое впечатление на него произвел Борис Савинков.
«Больше чем другие русские, Савинков был теоретиком, – писал Локкарт в своем дневнике, – человеком, который мог просидеть всю ночь за водкой, обсуждая, что он сделает завтра, а когда это завтра приходило, он предоставлял действовать другим. Нельзя отрицать его талантов: он написал несколько прекрасных романов, он понима