Три прозы (сборник) — страница 148 из 203

Они останавливаются у перекрестка.

– Смотри-ка! И тут все прут на красный!

Снова достает из рукава платок, вытирает распухший нос. Над верхней губой прыщики – наверно, выдергивала пинцетом волосы.

– Скажи, а ты видел настоящего Лаокоона? В Ватикане?

– Видел.

– И что?

– Ничего.

– Как это? Ты что? Разве так можно? Это же Лаокоон! Троянский конь! Разгневанная Афина! Древние греки! А как прекрасно античный скульптор изобразил страдания на лице отца, на глазах которого погибают оба его сына! Это же сама бессмертная красота! Это же навеки схваченное в камне прекрасное! А рука, скажи, куда тянется его рука – вверх или назад, за голову?

– Я не помню.

– Но как же так? Ты зачем приехал в Рим?

Вышли на piazza Colonna. В нос бьет запах кожи от расставленных на тротуаре сумок. Только Гальпетра нагибается пощупать одну из них, как негр-продавец, продев в обе руки по дюжине сумок, убегает. Наверно, ему дали знать, что показалась полиция. Сумки под вздернутыми руками – будто расправленные крылья.

– Устала. И ноги болят. Может, посидим вот тут?

Присаживаются на перила железной ограды вокруг колонны Марка Аврелия. Туристы разглядывают барельефы в бинокли. На барельефах римляне побеждают сарматов, а наверху Павел с мечом. Гальпетра, кряхтя, наклоняется, развязывает тесемки на тапках. Кругом голуби. Один хлопает крыльями над ее головой, вздымая на мгновение приклеенную скотчем бумажку. Гальпетра отмахивается:

– Ишь, разлетались!

Стаскивает сапоги с разводами проступившей соли. Разминает пальцы на ногах.

– Что же ты, сидишь в Риме и никуда не ходишь?

– Почему, хожу. Вот вчера ездил на старую Аппиеву дорогу.

– Ну, и что там?

– Дорога. Камни. Старые, стертые. Колеи от колес в камнях. Вдоль этой дороги были распяты спартаковцы. Шел и вспоминал, как в детстве смотрел в нашем ДК на Пресне фильм «Спартак» и как потом мы играли в гладиадоров, а щитами были крышки от ведер. Тогда на этажах стояли ведра для пищевых отходов. Мы воровали эти крышки, а дворничиха на нас ругалась.

Подползает старуха, опять та самая, с «Электрозаводской». «Прего! Манджаре!» Рука трясется. Пальцы черные.

– Вот, и дать-то нечего, – вздыхает Гальпетра, пододвигая сапоги к себе поближе, на всякий случай. – Ну, и все? Больше ничего там не было на этой старой дороге, как ее, где спартаковцы?

– Там еще есть церковь, называется Domine quo vadis. У Сенкевича есть такой роман, «Камо грядеши».

– Знаю. И что?

– Я туда зашел. Внутри никого не было. Только бюст Сенкевича. Хотел идти дальше, но тут увидел в проходе на полу белую плиту под решеткой. Подошел поближе. В ней следы, отпечатки босых ног. На этом месте Христос явился Петру, и на камне остались его следы. Я наклонился, чтобы рассмотреть получше. Огромные ножищи, больше, чем у меня. И совсем плоские. Ярко выраженное плоскостопие. И так вдруг захотелось их потрогать. Я уже протянул руку, но тут мне стало не по себе.

– А чего так?

– Если все обман и это работа какого-то камнетеса – поставил свою ногу, обвел и стал вытесывать, – то зачем трогать? А если это ноги действительно – Его? Того, чьи последние слова были: «Отец, почему ты меня оставил?!» Тут раздались шаги – откуда-то из боковой двери быстро вышел священник в черной сутане, что-то дожевывая. Увидел меня с протянутой рукой. Я смутился, отдернул руку, а он улыбнулся, закивал головой – мол, ничего, ничего, трогайте, можно! И добавил, что это все равно копия.

– Так и знала! – Гальпетра вздохнула. – А куда же дели настоящий камень?

– Я так и спросил. Оказывается, в церковь все время забирались, воровали, и оригинал перевезли в другую церковь, Сан-Себастьяно, она там недалеко, дальше по Аппиевой. Я пошел туда. Это не церковь даже, а огромный собор. Бродил по нему – и никак не мог найти, где выставлен камень. Под потолком висел великан с золотыми волосами. Свисает с потолка и смотрит в окно – что там? А за окном небо вымощено облаками, старыми, стертыми, будто плитами с Аппиевой дороги. Спросил какого-то падре про следы. Он кивнул на боковой алтарь справа от входа. Там решетка, стекло. Было темно и ничего толком не видно – стекло отсвечивало. Поискал, куда бросить монетку – у них тут в церкви, чтобы зажегся на минуту свет, нужно платить, – не нашел.

– И все?

– И все.

– Так и не увидел?

– Нет.

Рядом с толмачом на перила присаживается дед с рюкзаком – в шортах, майке, на голове панама, на ногах горные ботинки. Тоже с биноклем на шее. У него дряблые белые ноги совсем без волос. Улыбается, протягивает толмачу бинокль, мол, хотите посмотреть? Толмач направляет бинокль на колонну. Увеличение сильное. Сразу утыкается в чью-то отрезанную голову. Наверно, сармат. Потом кто-то на лошади и борода каракулем – может, сам философ-император, сказавший, что больше всего на свете желает оживления умерших, а не присуждения к смерти живых. Еще выше – Павел с мечом. Меч длинный. Таким, наверно, хорошо отрубать головы сарматам. Толмач протягивает бинокль Гальпетре. Она смотрит на колонну совсем немного, потом принимается разглядывать улицу, окна домов, прохожих, голубей.

– Смотри-ка, совершенно московские!

Голуби шныряют под ногами.

– Галина Петровна!

– Что?

– Я все хотел вам что-то сказать.

– Ну?

– Это, в общем-то, глупо, но…

– Чего мнешься, говори!

– Вы знаете, я все эти годы…

– Ты про бумажку у меня на спине?

– Да. Вернее, совсем про другое. Я хотел вас спросить вот что: почему мы вас ненавидели, а вы нас любили?

Дед в шортах собирается идти дальше, звонко хлопает ладонями по своим жидким коленкам – голуби от испуга шарахаются. Гальпетра возвращает ему бинокль, ремешок цепляется за пуговицу на ее рукаве.

– Вы меня тоже любили, только не знали об этом. Интересно, а Корчак был в Риме?

Толмач пожимает плечами:

– Я не знаю.

На площадь собираются какие-то демонстранты, распугивая голубей и туристов, разворачивают плакаты, транспаранты. Один из них проверяет, как работает мегафон, поет в него на всю Пьяцца Колонна: amore, amore, amore!

Гальпетра снова надевает сапоги, завязывает тесемочки на музейных тапках.

– Вот, буду теперь мучиться, куда у Лаокоона тянется рука…

– Галина Петровна, это не Лаокоон.

– Как не Лаокоон? А кто же?

– Корчак.

– Да что ты такое говоришь?

– Это Януш Корчак и те двое детей, которых он взял за руки, когда они пошли в газовую камеру. Они умирают от удушья. Это вовсе не красиво. И при чем здесь игра мускулов? И какая разница, в какую сторону тянулась рука Корчака?

– Ты все путаешь! Ты все на свете перепутал! Ты – путаник. Путаник ворвался в гостиную и съел вареник. Лаокоон – это одно, а Корчак – совсем другое. Император не может быть философом, а философ не может быть императором. Севастопольские офицеры – это одно, а ангелы Бернини – это совершенно другое. Древние греки – одно, чеченцы – другое. Войлочные музейные тапки в нетопленом Останкине – одно, а тот ребенок, который был во мне, – другое. Пойми, тот мальчик из Белоруссии, который шмыгал в телефонную трубку, – отдельно, и птичий чулок, который, смотри, превратился в нос, – отдельно. Нога Петра сама по себе, а фотографии прокаженных – сами по себе. Помнишь, в Ватикане на площади перед собором у обелиска собирали деньги на больных проказой – кругом были плакаты с фотографиями детей и взрослых без пальцев на руках и ногах? Она еще отвернулась, чтобы не смотреть.

– Да, мы стояли в очереди в собор Святого Петра. Порывы ветра разносили от фонтана водяную пыль. Все искали окно папы – вот оно, второе в верхнем этаже. Впереди нас была группа польских школьников в форме бойскаутов, с шейными платками вроде пионерских галстуков – белое с красным. А сзади была группа негритянок в одежде монашек какого-то ордена – белое с голубым. Я хотел увидеть швейцарских гвардейцев с алебардами, но у ограждения всех проверяли охранники в черных очках и черных костюмах. Ее остановили, не хотели пускать из-за голых загорелых плеч. В огромной пластмассовой корзине были навалены темные платки. Она закуталась. Рассмеялась, изобразила старуху с трясущимися руками. Нас впустили. Сперва мы ходили по собору вместе, а потом она сказала, что хочет поставить свечку, и я оставил ее одну. Встал в очередь паломников к статуе Петра, которые хотели подержаться за его ногу и загадать заветное желание. Теперь в очереди впереди оказались бело-голубые негритянки, а где-то сзади польские бойскауты. Стоял и читал в путеводителе, что на самом деле это был не Петр, а античная статуя Юпитера Громовержца. К ней когда-то приделали новую голову, а в руку, вместо пучка молний, сунули ключ. Очередь продвигалась медленно – каждая негритянка подолгу держалась за ногу Юпитера. За мной стояла женщина, одетая в черное, с сыном лет десяти – он был слепой. Мальчик жмурил веки, мускулы лица то и дело дергались. Наконец, я подошел – и заветная нога оказалась без пальцев, будто объеденная проказой. Я дотронулся и почувствовал холод бронзы и клейкий пот сотен людей. Невольно отдернул руку. В голове пронеслось, что так и не загадал желания, но на беспалую прокаженную культю мать уже положила ладонь своего слепого мальчика. Я пошел дальше бродить по собору. Она все еще стояла на том же месте со свечой в руках. У них здесь какие-то смешные, ненастоящие свечки, такие ставят в ресторанах на столиках, в красных стеклянных баночках. Она с этой светящейся красной стопочкой в ладони, в темном чужом платке на плечах показалась вдруг старой, сгорбленной, с растрепанными волосами. Я подошел, чтобы обнять ее, и опять остро почувствовал чужой пот на пальцах – захотелось пойти и где-то помыть руку.

– Ты так ничего и не понял. Вы все умники, семи пядей во лбу, делаете все сложным! Придумают Рим, а потом удивляются, что Рима нет, а валяются на Форуме какие-то обсосанные временем мослы, зарастающие травкой-муравкой. Придумают Тибр – и ждут невесть чего, а на самом деле это что-то мутное, тибриное, настоящее. Вот и нужно полюбить этот тибриный мир! Все просто. Ты должен был стать ее Тристаном. Тебе нужно было стать им, вернуть ей тот день в Иццалини. Это ты лежишь с книжкой под деревом на надувном матрасе, и с веток свисают на невидимых нитях черные гусеницы – юркие, быстрые. И набрасываются на все, что дышит: на листья, тени, камни. Не гусеницы, а татарва. Сейчас еще ничего, а прошлой весной вот этот розовый куст был объеден до корочки. Кругом все живет – только положил книгу на траву, чтобы стянуть футболку, взял снова в руки – и по странице уже ползают муравьи, как разбежавшиеся буквы. В раю нужно быть настороже – смотреть, чтобы в сумку или в ботинок не заполз скорпион. По участку надо бродить с палкой, постукивая о землю, – здесь водятся змеи. Дом на горе, деревня внизу – невидимая за верхушками деревьев, только с балкона видна башня кастелло и крыша церкви. Из деревни доносится звон электропилы, а когда смолкает, вступают птицы, листья и шлепанье босых ног. Двадцать минут назад в душе от ледяной воды ее груди озябли, сжались. А сейчас припекает, от солнца все старается уползти в тень: и заросшая дорожка, и забытый этрусками шланг, и заношенная, пропахшая твоей ногой сандалина. В шортах и лифчике от купальника она разве