Беспорядочный поток прошлых злоключений вновь оживал перед их глазами; и они испытывали ощущение гадливости, будто увидали ров с копошащимися змеями.
Дёблиновское видение жизни трудно назвать оптимистическим, и все же оно оставляет место надежде (потому что зло, по Дёблину, некомфортно для того, кто его совершает, ибо — тут Дёблин согласен с даосами — противно человеческой природе). Многочисленные «обращения» в романе как будто ничем не мотивированы, но на самом деле, если к ним присмотреться, всегда обусловлены накоплением такого рода усталости от душевного дискомфорта. Ван Лунь говорит об этом так: «Решениями — силой — ничего в себе не изменишь. Все должно прийти само собой». В романе есть повторяющийся мотив: в какой-то момент человек, перестав обращать внимание на себя, вдруг замечает окружающую его природу, которая и подталкивает его к решению жить, не противореча своему естеству. В таких сценах обычно упоминается снег (иногда — свет), чаще всего как еще не осуществившаяся, потенциальная возможность:
Тихое озарение, которое расширило тесный — а каким он мог быть в горах? — горизонт Ма Ноу, пришло однажды вечером, после ухода Вана, когда Ма поймал себя на том, что с ним происходит нечто удивительное: в состоянии как бы расплывающейся сосредоточенности он созерцал набрякшее снегам небо, одновременно ясно сознавая, что Ван возвысился над ним, — и не страдал.
Заставил себя: вспомнить тот блаженный час, когда он созерцал набрякшее снегом небо и впервые понял, что любит Вана [воспоминание Ма Ноу о предыдущем эпизоде].
Ма Ноу шагал по дороге к подножию затененного листвой холма. Широкой ладонью разгонял клочья серой сумеречной пелены, еще висевшие в небе; с торжественной невозмутимостью парили над его головой белые лебеди света [состояние Ма Ноу перед введением им в своей секте института священной проституции].
Слепящую белизну забрасывала через порог зима [сцена «инициации» Вана, перелома его сознания в хижине Ма Ноу].
…к тому же погода была великолепная, набрякшая снегом […] Или во всем виноват этот набрякший снегом воздух, эта серая дымка, льнущая к голому склону… [сцена, описывающая, как у Го возникает желание остаться с братьями].
Снег танцевал над Пурпурным городом; император опять взял бразды правления в свои руки.
На утро третьего дня стена, окружавшая монастырский комплекс, подернулась инеем; золотое покрытие похоронных часовен прежних лам померкло […]
[…] теперь глаза этого несравненного человека [Палдэна Еше] вновь сияли теплом и состраданием к другим; немного стыдясь себя, он отошел от окна.
Дух Будды [освободившийся из тела умершего Палдэна Еше] к тому времени уже давно бродил по любимым заснеженным полям и пастбищам, гладил косматых яков, искал ребенка, которого ему захочется сделать своим новым прибежищем.
НА ВОСТОКЕ над черными тучами протянулась слепящая полоска. Серый дымчатый покров мира быстро светлел. Он был отброшен изнутри — или взорвался — или, как пузырь, лопнул. И тогда открылся цветущий ландшафт (утро дня, когда в секте Ма Ноу был введен новый порядок).
Этот белый снег или свет — неуловимый, подвижный, — возможно, ассоциируется (для кого-то из героев? для Дёблина?) с «белым буддой» счастливого грядущего, Майтрейей; или с жемчужиной, которую нельзя получить силой; или с богиней милосердия Гуанинь — «Перламутровой Белизной»; или с буддой классического буддизма, воплотившемся в смертном теле панчэн-ламы; или с надеждой на существование в человеке (каких бы взглядов он ни придерживался) той самой тяги к естественному, к добру, на которую уповали авторы даосских трактатов. Однако такая белизна имеет своего антипода — неподвижную белизну смерти, траурных одежд, глухой тупиковой стены («белая стена» преследует Вана в видениях об убийстве Су Гоу, а позже, ощущая себя загнанным в тупик, он говорит своим последователям: «…стоило мне вернуться, и вы обступили меня как глухие белые стены, как деревянные колоды»).
Много страниц романа посвящены обоснованию (через посредство стилистики — в зримых образах) восточной концепции личности в противоположность концепции западной. Дёблин показывает: как раз то, что на Западе принято считать неповторимыми особенностями человека, есть нечто случайное, постороннее и враждебное по отношению к его истинной природе. При этом он акцентирует трудность борьбы с такими внутренними «демонами», возможность их возвращения в любой момент:
С рычанием — словно тигр — выломилось что-то из его груди, рванулось прочь; он, онемевший от ярости, мог бы рубануть это «что-то», будь у него с собой меч. Потом оно тигром набросилось на него, а он, растопырив пальцы, этого тигра душил; потом, не меньше получаса, держал на вытянутых руках уже обмякшее неживое тело и, не помня себя, все тряс и тряс. Большеглазого мальчика с нарумяненными щеками; Гэн Цзуна […] (о Го, освобождающемся от любовного чувства к Гэн Цзуну).
Его высокомерие дудело в медные трубы — с грозной силой, так что сотрясался пол комнаты. Внутри него разворачивалось императорское шуршащее знамя. И Ма совершал обход вокруг этого знамени. Он не подпускал к себе никого, ибо хотел непрерывно слышать шуршащее полотнище [о Ма Ноу].
…она вывозила на эти прогулки свое откровенное тщеславие: смотрела сквозь окутывающие ее покрывала и занавеси паланкина на других дам и испытывала смешанное чувство отвращения, ненависти, иронии [о подруге Желтого Колокола].
Почти против воли участвовал он в сражениях — но в сутолоке боя, опьяненный наркотиком ярости, чувствовал себя счастливым [о Го].
Но уже мазнуло кистью, смоченной Слабостью, по всей внутренней поверхности его головы. Почти теряя сознание, падая, он все-таки успел осознать, что с ним происходит, охнул, чудом удержал равновесие, выпрямился.
С холодным огнем в глазах оглянулся вокруг. Ощутил: толчок, с которым сверкающее сознание собственной власти выскочило из него, стукнулось о землю, бросило назад холодный взгляд. […] Он с затаенным страхом понял, что нечто неведомое вышло из него — и одержало над ним верх. И — что он победил Ван Луня. Одурманивающий ужас медленно вливался в костный мозг. [О Ма Ноу.]
К числу наихудших относились горячие головы, люди мстительные и не знающие удержу в своих чувствах. Такие — как правило, еще в юности — из-за честолюбия, или влюбленности, или жажды мести совершали какой-то роковой шаг […] потом, озлобившись, бродили где придется, проклинали самих себя, без конца пережевывали жвачку своих страданий. Таким ничто уже не могло помочь; и они были способны на все […].
Напротив, качества, подлинно характеризующие человеческую личность, у всех одни и те же, и Дёблин перечисляет их в конце романа (противопоставляя этому перечню лишь одно возражение, как раз и делающее финал романа открытым, — «сумею ли я?»):
Только обладая смирением и жалостью, может человек терпеть все ужасы жизни, выдерживать железные удары обрушивающегося на него горя. […] Обретать себя под ударами, судьбы — так зовется Чистый путь. Льнуть к событиям, как вода льнет к воде; приспосабливаться к течению рек, к земле, к воздуху, всегда оставаясь братьями и сестрами; любовь — так зовется Чистый путь.
Принимая это учение о личности, об обретении себя, Дёблин делает одной из главных тем своего романа вопрос о том, насколько вообще оно совместимо с реальностью, с независящими от человека процессами — с «судьбой». В классических даосских трактатах судьба рассматривается как нечто не связанное с поведением человека, который, тем не менее, должен стремиться; соответствовать своей истинной природе независимо от выпадающих ему на долю удач и неудач: «Все, что само по себе таково, но неизвестно, почему таково, — от судьбы. […] Верящий в судьбу не делает различия между „я“ и „не-я“[424]». «Судьба» как персонаж высказывается о себе так:
«Разве я кем-то управляю, хотя и называюсь судьбой? Разве я отвергаю правых, а покровительствую неправым? Они долговечны сами по себе или недолговечны сами по себе; неудачливы сами по себе или удачливы сами по себе; знатны сами по себе или незнатны сами по себе; богаты сами по себе или небогаты сами по себе. Разве могу я об этом знать? Разве могу я об этом знать?»[425]
В романе Дёблина судьба — это скорее не предсказуемые заранее последствия взаимодействия разнонаправленных воль. То, что кажется благом последователям Ма Ноу или Ван Луня, не может казаться таковым представителям государственной власти[426]. И потому даже когда император решает послушаться панчэн-ламу, отказаться от преследования мирных сектантов, это не спасает положения: чиновники устраивают провокацию.
Тем не менее, на протяжении всего романа подчеркивается, что человек не совсем бессилен против «судьбы». Ван накануне своей гибели высказывается о судьбе так:
Знаешь ли ты, Желтый Колокол, как выглядит судьба? Как труп: с ней нельзя заговорить, ее нельзя ни умилостивить, ни рассердить; можно только приманивать ее душу вымпелами — укрепив их в саду, и на крыше, и перед дверью, и во дворе!
Это значит, в частности, что злую судьбу человек «приманивает» своим неразумием. Поэтому о Ма Ноу сказано: «Но ведь судьба не нападала на священнослужителя. Он сам алчно притягивал к себе беду, словно безумец, не умеющий отличить съедобную пищу от яда». И точно так же те люди, которые стали последователями Ма Ноу, а позднее — жертвами его честолюбия, выбрали такую судьбу сами: «Они сами — добровольно, настойчиво — предлагали ему себя в качестве объекта его власти».