Три прыжка Ван Луня. Китайский роман — страница 71 из 121

«Нет. Ничего не упало. Я только хочу тебе показать, что ничего не боюсь. Что я еще способен померяться силами и с госпожой Бэй, и с этим гаденышем Мэнем. Я не боюсь ночи. Видел бы ты меня вчера, в сумерках. Как я прокрался мимо караульных у ворот. И пошел дальше, через сад, — никто меня не заметил. Незачем собираться вчетвером, чтобы нести одну куклу, ее заворачивают в кусок полотна и держат на сгибе руки, как младенца. Она, правда, немного тяжелее и холоднее. Я часто носил так самого Поу Ана; я очень люблю детей. Такая кукла и не кричит… Видишь, Цзяцин, я нашел то место».

Он с силой разгребал землю; несколько пластинок его белого веера переломились и болтались сбоку. Цяньлун, похоже, углядел что-то в яме: запустил туда руку, пошарил. Земля была рыхлой. Он потянул за один конец… белый платок; что-то темное поднималось вместе с тканью; внезапно какой-то тяжелый предмет выкатился из платка. Цзяцин вскочил с места — одновременно с императором, который быстро подхватил куклу и теперь, торжествуя, показывал ее отшатнувшемуся царевичу.

«Ну так как, Цзяцин, боюсь я чего-нибудь или нет? Тебе незачем пугаться: это ведь я сам; я не хотел околдовывать никого другого. Вас-то мне незачем „околдовывать“, как вы это называете; с вами я и так справлюсь. Как красиво меня здесь похоронили. Госпожа Бэй, должно быть, превосходная портниха, коли сумела так точно скопировать мой халат, верхнее одеяние, пояс, веер — смотри-ка, даже мое кольцо. Если бы я был демоном и не знал, кто такой Цяньлун, я бы и сам попался в эту ловушку. Красивая фигурка, драгоценная; братец, братец, какой же ты красивый, живой! Подари мне свое колечко — должны же мы поприветствовать друг друга, мой поздно рожденный нефритовый брат!»

Цзяцин охнул и содрогнулся. Он боялся дотронуться до завернутой в погребальный саван статуэтки, но знал, что должен отобрать ее у Цяньлуна.

«Отец, что вы… Отдайте фигурку мне. С такими не играют… Пожалуйста, ради меня, отец: нас могут увидеть из окна пиршественной залы…»

Изысканные звуки скрипки опять доносились из-за кипарисов. Желтый Владыка, с лицом, скривившимся в радостной гримасе, все рассматривал куклу, все прижимал ее к себе: «Ду Фу был неправ, Цзяцин. По большому счету Ду Фу неправ, и это меня радует. „Хватит ли сил, чтоб дальше по жизни идти? Мы все одиноки на горестном этом пути…“ Мне хватит сил, ибо я нашел себе попутчика — каменного. Даже не знаю, он ли это — тот, кто стоит вот здесь, или я — тот, кто только что лежал там. Но определенно, Цзяцин, мы с ним заодно — кукла и я. И потому находим жизненный путь достаточно сносным. Приноси нам жертвы, Цзяцин, дорогой сын, почитай нас обоих! А сейчас проводи нас в мое жилище, в наше жилище».

Цзяцину наконец удалось вырвать куклу из рук императора, и она упала в яму.

У императора было торжествующее лицо, на котором застыла гримаса ожидания. Он устремил взгляд на мраморные колонны своего дворца и, казалось, с восторгом прислушивался, с благодарностью «преклонял ухо» к плохо различимому шуму.

Он повторил шепотом: «Проводи же нас, дорогой Цзяцин, в наши покои. Мы не забудем о твоей любезности».

Больше они не обменялись ни словом. Просто пошли к императорскому дворцу, через мраморный мостик. Цяньлун внезапно обернулся и направился в сторону пиршественного зала, где по-прежнему играла музыка. Но, сделав несколько шагов, передумал и догнал Цзяцина.

Император все более замедлял шаги по мере приближения к своему дому, перед которым горели белые и желтые фонари. На прощальное приветствие и поклоны смущенного Цзяцина внимания не обратил. Перешагивая порог, пригнулся, будто боялся задеть головой низкую поперечную балку.

В ТУ НОЧЬ,

которая была ночью новолуния, Цзяцин спал неспокойно. Ему снились такие ни с чем не сообразные сны, что ко времени третьей ночной стражи он больше не находил себе места на жаркой лежанке, неловко слез с нее и, полусонный, стал одеваться в совершенно темной комнате. Только уже полностью завершив туалет и шаря по столу в поисках шапки, он окончательно пришел в себя, проведя языком по небу, почувствовал, какое оно липкое, и замер, удивляясь тому, что среди ночи зачем-то оделся.

Он посидел в темноте, потом прошелся между напольными вазами, потом, мучимый внезапным беспокойством, вышел из комнаты и остановился посреди двора.

В птичнике для перепелов, контуры которого он различал смутно, что-то ворковало и шебуршилось; влажный и прохладный ночной ветерок подметал широкие парковые аллеи Пурпурного города, погрузившегося в такую жуткую тьму, какой Цзяцин никогда не видел.

Сердце у него колотилось с едва слышными присвистами; он не знал, зачем стоит здесь и почему смотрит на верхушки деревьев.

Он медленно повернулся, чтобы пойти обратно, но через пару шагов сообразил, что его первоначальное намерение заключалось не в этом: ему хотелось немного прогуляться по парку и таким образом освободиться от гнетущего беспокойства.

И он, шаркая, пересек двор, вышел на дорогу. Галька хрустела под нежными босыми ступнями; он шагнул в сторону, на траву, чтобы не шуметь: потому что даже собственные шаги его пугали. Его пугало, что здесь, в темноте, кто-то идет один, без сопровождающих; и он удивлялся, как могло получиться, что этот «кто-то» не взял себе попутчика.

Беспокойство Цзяцина делалось тем сильнее, чем больше он удалялся от дома: оно нарастало с каждым новым поворотом дороги. Царевич и сам не знал, чем он руководствуется, выбирая то или иное направление. Каждый раз, когда из гущи деревьев выныривал очередной домик, Цзяцин надеялся, что уже достиг своей цели; он, правда, не знал, где должна находиться эта цель, но тотчас понимал, что еще не добрался до нее. От сильного возбуждения он часто вздыхал и растирал обеими руками щеки.

Деревья теперь поредели; царевич ощупью пробирался вдоль длинного ручья, мусолившего что-то черными пальцами. Внезапно он застыл, наклонившись вперед и держа сложенные ладони на уровне груди, как пловец; с зажмуренными глазами.

Тут черная фигурка быстро приблизилась со стороны дороги, он распознал ее только по скользящему движению; хотела прошмыгнуть мимо, уже прошмыгнула. Но он побежал за ней, в четыре прыжка догнал, схватил.

То была женщина с распущенными волосами, она уперлась головой в грудь царевича, стараясь его оттолкнуть.

И прошептала: «За что?»

Он дал ей пощечину, сцепился с ней у ствола кипариса. Только теперь Цзяцин понял, что подошел совсем близко к императорскому дворцу.

С трудом переведя дух, он крикнул: «Демоница, где ты сейчас была? Что делала? Назови свое имя!»

Она укусила его за палец, бросила на него снизу злобный взгляд. Он попытался было швырнуть женщину-привидение об корень дерева, но звука удара не последовало: она удержалась, обхватив его за ноги.

Цзяцин не мог одолеть эту каргу, и когда заметил ее злобную улыбку, мурашки ужаса пробежали у него по спине; он, бешено пинаясь ногами, высвободился, и женщина с визгом кинулась прочь. Цзяцин успел ухватить ее за пояс — там у нее висела крепкая веревка, которую она попыталась у него вырвать. Но он скрутил ведьму, набросив на ее запястья петлю, и потащил хнычущую женщину за собой к императорскому особняку, окутанному непроглядным мраком; там привязал ее за руки и за ноги — хотя она упиралась и изрыгала проклятья — к каменному столбу, возле которого обычно оставляли слонов, и, дрожа, на мгновение замер у двери.

Потом переступил через порог. Ему вспомнилось, как странно давеча пригнулся император, несмотря на свой небольшой рост, когда проходил сквозь этот высокий дверной проем. Невольно он и сам пригнулся.

Цяньлун в тот вечер не сразу лег спать. Просмотрев в рабочем кабинете бумаги и внеся несколько поправок в свою поэму о городе Мукдене, он приказал подать ему легкий ужин. Дворецкие еще тогда подумали, что император, очевидно, выпил слишком много вина — потому что после окончания трапезы он продолжал молча сидеть за столом и не позвал ни музыкантов, ни тех приближенных, с которыми любил играть в «угадывание пальцев».

Не проронив ни слова, как будто вовсе их не заметил, прошел Цяньлун и мимо облаченных в пурпур прекраснейших наложниц гарема, которым Ху, чтобы поднять настроение государя, специально велел собраться у дверей трапезной. Мимо шеренги евнухов и служанок, отвешивавших ему земные поклоны, Цяньлун проследовал то убыстряя, то замедляя шаги. Только раз поднял руку, обернувшись к камердинеру с фонарем, который светил ему под ноги, распорядился: «Агуя…», — но передумал и жестом отменил сказанное.

В спальне он немного почитал при свете масляной лампы: книжечку, которую подарил ему Палдэн Еше, какой-то тибетский трактат в маньчжурском переводе — «Молитва, освобождающая от бездны промежуточного состояния»[270].

Отослав слуг, вытянулся на мягком ложе, заснул ненадолго, не выпуская из рук зажатых между дощечками листов, потом, проснувшись, с изумлением обвел взглядом просторную высокую комнату, пропитавшуюся запахом амбры. Его борода потеряла форму, склеилась, одна щека горела, а ладони и ступни замерзли. Он попытался сориентироваться. В горле — обжигающая горечь.

Ни звука снаружи; должно быть, уже глубокая ночь. Цяньлун неуклюже передвинулся на край кровати; пояс давил; император развязал его и бросил вместе со сломанным веером и звякнувшими подвесками на красный ковер, так что тисненые золотые орхидеи, соприкоснувшись, сверкнули как звезды.

Он поймал себя на том, что громко стонет, и подумал, что, наверное, вот-вот заболеет, — но такого рода связные мысли приходили к нему лишь в отдельные мгновения. Нетвердо держась на ногах, он стал искать что-то между шкафами, зеркалами и вазами, заглянул во все углы, пощупал ковер, поскреб ногтем ворсистые цветы, встав на колени, попытался оторвать сверкнувшую золотую звездочку, чтобы с ее помощью очистить от налета язык.

В одном из углов комнаты щипала траву бронзовая корова. Цяньлун, наклонившись и закатав рукав, оперся правой рукой о холодную металлическую спину и занес ногу, будто хотел сесть верхом на статую.