— Он импотент, мама, о чем ты говоришь? Как он вообще смел жениться, урод! — взвыла Элеонора, которой невыносимо было слышать, как бабушка расходует жалость в неправильном направлении.
— Импотент — тоже человек. И он не виноват, что такой. И как бы он мог это знать, не испробовав… — сказала бабушка задумчиво.
— Давай хоть мы не будем ссориться, мама… — вздохнула Эльвира примирительно, — я тоже ей говорила, но это ж такая утонченная натура…
— Это точно. Я почувствовала ее утонченность, когда трое суток в Москве…
— Сколько можно ворошить…
К этому моменту Алевтина Никаноровна уже несколько месяцев томилась одна в трехкомнатной, и только дожиха Радка скрашивала одиночество. Директор Преображенский, ничего не зная о переменах, подступивших вплотную к его стране и его заводу, безмятежно полеживал под массивной мраморной плитой на Сибирском кладбище неподалеку от тещи.
Преображенский обосновался в престижном ряду, тогда как безропотная и безответная бабушка Мотря истлевала среди никому уже не нужных мощей безродных стариков и старушек, а также неосилившего жизнь молодняка.
Поначалу это казалось Алевтине Никаноровне неудобным — две могилки в противоположных концах погоста — но потом она решила, что — наоборот. Ведь если бы близкие ей, но бесконечно чуждые друг другу люди лежали рядом, мамина скромная могилка смотрелась бы немым укором.
Постепенно Алевтина Никаноровна даже в разные дни стала сюда приезжать. В соответствии с индивидуальными датами. Времени свободного хватало, автобус возил бесплатно. И настраивалась она по-разному: с мамой беседовала как провинившаяся, но в целом примерная девочка, с мужем — как преданная жена.
Беседовала мысленно, тогда как Эльвира, время от времени составлявшая ей компанию, делала это вслух да потом еще взяла моду креститься напоказ, так что матери случалось испытывать неловкость за нее перед чужими людьми.
А однажды дети покойного «Заслуженного строителя СССР», уже почти забытые Алевтиной Никаноровной, все-таки придумали, как одержать им над ненавистной старухой сокрушительную и бесповоротную победу. Случай им представился «счастливый». Словом, когда умерла мать старших троих детей — а все жены Преображенского были Преображенскими — ее подхоронили к директору!..
Пожалуй, такой оплеухи Алевтина Никаноровна даже от внучки не получала. И другого кого-нибудь столь изощренная месть сразила бы наповал. Но наша старушка приняла ее с редким самообладанием. Нет, было ей, разумеется, в первый момент очень кисло, когда она увидела такое страшное надругательство над родным захоронением. Уж очень неожиданно вышло.
Она сразу кинулась прочь с кладбища. Но уже в автобусе уязвленная в самое сердце женщина взяла себя в руки и улыбнулась собственным мыслям: «Господи, сколько еще раз эта жизнь будет делать вот так — мордой о стол?!»
И опять вспомнился первый муж — недотепа и романтик. Вспомнилось, казалось бы, совсем некстати, что первый муж даже трусы свои стал безропотно стирать сам, когда она, в молодости еще, выразила лишь легкое неудовольствие. Впрочем, не деликатничая, конечно.
Конечно, если бы он парировал, дескать, не нравится — не разглядывай и вообще не выворачивай наизнанку, а просто кидай не глядя в машину, всего-то и делов — она бы не стала настаивать.
Но муж и полусловом не возразил, покраснел, как маленький, не обиделся, а наоборот, страшно смутился. И последние лет двадцать украдкой жулькал под краном свое исподнее сразу после помывки…
Алевтина Никаноровна однажды не утерпела, сказала, как ни в чем не бывало: «Да брось, Никола, это дело, дай-ка сюда…» А он вдруг непривычно заартачился: «Нет уж, Алинька, нет уж!» И она сама стушевалась вдруг, что было вовсе уж странно…
А между тем, когда ей случалось работать по две смены, да еще маленькая настырная Элька тянула силы, муж несколько раз, бывало, стирал по собственной охоте. И перерабатывал все подряд, хотя в те времена еще никто не слыхивал про тампоны «Тампакс» и прокладки «Кэфри». Вот уж чудак так чудак…
Эти воспоминания, пожалуй, более всего помогли Алевтине Никаноровне в трудную минуту. Спасти — не спасли, но выручили, заставили взглянуть на проблему с противоположной стороны, поговорить с собой начистоту: «Что, Алевтина, больно? А ведь поделом тебе. Ты когда-то увела чужого мужика, теперь увели у тебя — мужайся. Да имей в виду — мертвого увели, считай, совершенно бесполезный предмет украли, так что, если всерьез подойти — освободили от лишних забот-хлопот…»
А еще, когда уж к дому подъезжала, сверкнула в голове дикая мысль: «Может, наказать Эльке, чтоб, когда сдохну, закопала меня в Арамили рядом с Николой? И пусть тогда Преображенский со злости в гробу перевернется, все-таки был он деспот, невежда и хам, да мне, дуре, хотелось самца боевого, а не тихого, пускай и честного исполнителя супружеского долга…»
Алевтина Никаноровна даже рассмеялась из-за своей вздорной идеи, которая была абсолютно неисполнима, потому что в Арамили еще многие помнят Алевтину Никаноровну, знают их с Николой историю, потому что фамилия другая, а больше уже никакой не будет, потому что, самое главное, есть Любовь Ивановна, которая была с Николой до его последнего вздоха, за что ей от Алевтины Никаноровны — низкий поклон…
Таким образом, воспоминания и размышления привели к тому, что, когда Алевтина Никаноровна вернулась домой, от сильной душевной деформации, как обычно, осталась лишь горькая ирония по поводу причудливости судьбы…
А между тем, если бы она высказала дочери такое посмертное желание, Эльвира, несмотря на все нарастающую религиозность, исполнила бы в точности и с охотой. Хотя и не без удивления. Ей это было бы бальзамом на сердце, потому что директора она на дух не переносила. А тот-то кобель этого не понимал, масляными глазками пялился, задницу поглаживал будто бы невзначай, ворковал: «Эличка, Эличка!..», деньги давал, подарки дарил — она брала, но презрения не скрывала, а его было так много, что и матери доставалось сполна, будто сама Элька не мечтала всю жизнь о большом, надежном, настоящем и красивом начальнике…
Едва Софка выпала из Москвы, как снег на голову, стали бабушку обрабатывать с особым напором вдвоем, дескать, надо немедленно съезжаться, нечего трем женщинам биться поодиночке.
Конечно, Эльке с Софкой в одной комнате было совершенно невыносимо, но бабушка-то в трехкомнатной ощущала себя неплохо, от скуки и одиночества она не помирала, здорово выручал телевизор, в котором с каждым днем становилось все больше программ; а если что, всегда можно было посидеть с соседками в уютном тенистом дворике, прошвырнуться по Центральному рынку, гордо и независимо пройтись по большому городу в сопровождении огромной собаки…
Тогда, кстати, бабушка начала приобщаться к вольной торговле, она, может, и гораздо раньше познала вкус мелкого негоциантства — садовые излишки всегда было некуда девать, да покойный муж был лютым врагом свободного, а заодно и несвободного рынка.
Начала Алевтина Никаноровна с широкой распродажи вещей покинувшего ее Преображенского. Конечно, ношеные рубахи, белье, полуботинки, побывавшие в употреблении, Алевтина Никаноровна раздала просто так самым бедным из советской бедноты. Но ценные вещи — полушубки, штиблеты, костюмы, пальто — она решила реализовать за сколько-нибудь.
В те времена «блошиный рынок» в городе был единственный на Вторчермете — потом его вовсе на станцию Шувакиш перенесли, но ездить и туда, и туда — совершенно не с руки. Так что торговки вроде Алевтины Никаноровны пристраивались где попало. Их прогоняли милиционеры да дружинники, гонимые безропотно покидали свой насест, а через минуту их можно было видеть снова в другом или этом же самом месте.
Первый костюм Алевтина Никаноровна понесла, совершив над собой значительное усилие. И потребовалось немалое мужество, чтобы выстоять под презрительными, как ей казалось, взглядами первые полчаса. И если бы в первые полчаса у нее не купили, то так бы, возможно, и пропало несметное директорское достояние. И — понеслось! Оказалось, что торговля — дело очень живое, веселое и даже, в некотором смысле, творческое. Особенно когда торгуешь своим и волен устанавливать какую угодно цену, а то и задарма под настроение отдавать, горделиво поглядывая вокруг — мол, знай наших!
Быстро среди вольных торговок подружки у бабушки завелись, все это были исключительно приличные женщины, торговля шла безо всякого разделения на промышленный и продовольственный секторы, в ней эпизодически даже один настоящий писатель участвовал — да точно настоящий, потому что всегда при нем был красный членский билет общества писателей, он его брал с собой, чтобы милиционерам показывать — действовало в ту пору безотказно, — а торговал писатель картошкой со своего огорода; а также грибами, которые здорово умел искать; а также рыбой, которую он ловил исключительно любительским способом в свободное от основной деятельности время, и времени этого, судя по всему, было навалом.
Увы, бабушке никогда не попадали в руки книги этого человека, а то бы она их непременно прочла. Но когда она, набравшись храбрости, напрямую спросила художника слова, где бы его почитать, он ничего определенного не ответил, только пошутил невесело, что вообще-то среди советских писателей не один такой, и знают его в основном лишь подобные ему безвестные бедолаги…
Когда директорский гардероб иссяк, а на «даче» еще ничего не успело вырасти, бабушкина жизнь опустела, как в день смерти мужа. Какое-то время она по инерции еще посещала торжище — жалко было разом рвать сердечные отношения, однако все равно пришлось — ежедневное торчание неторгующего среди торгующих, как ни крути, неуместный нонсенс. Таким же глупым и жалким смотрится в компании азартных игроков тот, кто уже давно проигрался до «без штанов», а теперь изображает бескорыстного болельщика. Но с той поры Алевтина Никаноровна, не задумываясь, тащит на продажу любую, ставшую ненужной, вещь и вообще всякий избыточный продукт, добытый в поте лица.