Три путешествия — страница 18 из 20

Дайте мне, пожалуйста, ваш телефон.

…………………………………………………………………………………………………………

Волны говорят М и Р, М и Р… Правильно: МОРЕ, MARE… Но еще между ними какой-то свистящий. Похоже, З. Конечно, здесь они говорят по-латыни. Спокойно, неутомимо, неуклонно говорят они одно слово, одно и то же, огромное, как море:

— Miserere!

Смилуйся!

Кому они говорят это? Мне? Трудно поверить, но мне. К моим ногам катят они со своим: Miserere! Они падают в ноги. Кто умеет падать в ноги, как волна? Пасть к ногам и ничего от себя не оставить. И как же я над ними смилуюсь?

«„Miserere di me“ gridai a lui,

qual che tu sii, ombra od omo certo!»

— Смилуйся надо мной! — крикнул я ему. — Кто бы ты ни был: тень ли, или живой человек! — Это испуганный Данте в первой песне Комедии.

«Non omo, omo gia´fui»

— He человек, человеком я уже был, — отвечает ему Вергилий.

Была ли я человеком? Несколько раз, и всегда неудачно. И кто же мы? — продолжала я думать, слушая море. Франческа в лучшие свои минуты — конечно, не человек. Она мгновенно и точно понимает любые стихи — и с невероятным трудом распутывает содержание прозаической фразы. Она, между прочим, — крестная мать колокола. Когда на соборе водружают новый колокол, его сначала крестят и какую-то девочку выбирают ему в крестные. Так лет в двенадцать Франческа стала крестной матерью колокола Сан Микеле. Она фея острова. Фея его камней, его душистых кустарников (фамилия ее, Chessa, и значит: кустарник), его нураг и глубоких гротов и блиндажей минувшей войны, куда мы с ней заглядывали. В ней много музыки, иногда она выбивается наружу.

Son tutta duolo! —

Я вся — скорбь![12] — ни с того ни с сего, громким голосом с начатками бельканто вдруг запевает она, и в ее черных глазах, подведенных, как у Нефертити, загорается безумное оперное веселье. Франческа, нереида, дриада, ореада…

А я? — когда нам случается встретиться, скажи мне, душа моя, кто я? и ты кто? Ты не ответишь, а я иногда догадываюсь. Ты первый взмах дирижера, который поднимает вдруг и разом все эти волны и блики — и начинается звук и свист и шелест; ты приглашение начать; ты предводитель хоровода, khoregos, khoregos tes zoe, «жизни податель»; ты то, что вдруг подает знак — и мир поднимается, снова весь, как танец. И ничего другого. И дисциплин, как сказано в начале, вообще не существует.

2010–2011

Алгеро — Москва

Приложение

Элегия, переходящая в Реквием

Tuba mirum spargers sonum…[13]

1

Подлец ворует хлопок[14]. На неделе

постановили, что тискам и дрели

пора учить грядущее страны,

то есть детей[15]. Мы не хотим войны[16].

Так не хотим, что задрожат поджилки

кой у кого.

                               А те под шум глушилки

безумство храбрых[17] славят: кто на шаре[18],

кто по волнам бежит, кто переполз

по проволоке с током, по клоаке —

один как перст, с младенцем на горбе —

безвестные герои покидают

отечества таинственные[19], где

подлец ворует хлопок. Караваны,

вагоны, эшелоны… Белый шум…

Мы по уши в бесчисленном сырце.

Есть мусульманский рай или нирвана

в обильном хлопке; где-нибудь в конце

есть будущее счастье миллиардов:

последний враг на шаре улетит —

и тишина, как в окнах Леонардо,

куда позирующий не глядит[20].

2

Но ты, поэт! классическая туба[21]

не даст соврать; неслышимо, но грубо

военный горн, неодолимый горн

велит через заставы карантина[22]:

подъем, вставать!

                            Я, как Бертран де Борн[23],

хочу оплакать гибель властелина[24],

и даже двух[25].

Мне провансальский дух

внушает дерзость. Или наш сосед

не стоит плача, как Плантагенет?

От финских скал до пакистанских гор[26],

от некогда японских островов

и до планин, когда-то польских; дале —

от недр земных, в которых ни луча —

праматерь нефть, кормилица концернов, —

до высоты, где спутник, щебеча,

летит в капкан космической каверны, —

пора рыдать. И если не о нем,

нам есть о чем.

3

Но сердце странно. Ничего другого

я не могу сказать. Какое слово

изобразит его прискорбный рай? —

Что ни решай, чего ни замышляй,

а настигает состраданья мгла,

как бабочку сачок, потом игла.

На острие чьего-нибудь крушенья

и выставят его на обозренье.

Я знаю неизвестно от кого,

что нет злорадства в глубине его —

там к существу выходит существо,

поднявшееся с горном состраданья

в свой полный рост надгробного рыданья.

Вот с государственного катафалка,

засыпана казенными слезами

(давно бы так!) — закрытыми глазами

куда глядит измученная плоть,

в путь шедше скорбный?[27]

                                   Вот Твой раб, Господь,

перед Тобой. Уже не перед нами.

Смерть — Госпожа![28] чего ты не коснешься,

все обретает странную надежду —

жить наконец, иначе и вполне.

То дух, не приготовленный к ответу,

с последним светом повернувшись к свету,

вполне один по траурной волне

плывет. Куда ж нам плыть…[29]

4

Прискорбный мир! волшебная красильня,

торгующая красками надежды.

Иль пестрые, как Герион, одежды[30]

мгновенно выбелит гидроперит

немногих слов: «Се, гибель предстоит…[31]»?

Нет, этого не видывать живым.

Оплачем то, что мы хороним с ним.

К святым своим, убитым, как собаки[32],

зарытым так, чтоб больше не найти,

безропотно, как звезды в зодиаке,

пойдем и мы по общему пути,

как этот. Без суда и без могилы

от кесаревича[33] до батрака

убитые, как это нужно было[34],

давно они глядят издалека.

— Так нужно было, — изучали мы, —

для быстрого преодоленья тьмы[35]. —

Так нужно было. То, что нужно будет,

пускай теперь кто хочет, тот рассудит.

Ты, молодость, прощай[36]. Тебя упырь

сосал, сосал и высосал. Ты, совесть[37],

тебя едва ли чудо исцелит:

да, впрочем, если где-нибудь болит,

уже не здесь. Чего не уберечь,

о том не плачут. Ты, родная речь,

наверно, краше он в своем гробу,

чем ты теперь.

       О тех, кто на судьбу

махнул — и получил свое[38].

                                          О тех,

кто не махнул, но в общее болото

с опрятным отвращением входил,

из-под полы болтая анекдоты[39].

Тех, кто допился[40]. Кто не очень пил,

но хлопок воровал и тем умножил

народное богатство. Кто не дожил,

но более — того, кто пережил!

5

Уж мы-то знаем: власть пуста, как бочка

с пробитым дном. Чего туда ни лей,

ни сыпь, ни суй — не сделаешь полней

ни на вершок. Хоть полстраны — в мешок

да в воду, хоть грудных поставь к болванке,

хоть полпланеты обойди на танке[41]

покоя нет. Не снится ей покой[42].

А снится то, что будет под рукой,

что быть должно. Иначе кто тут правит?

Кто посреди земли себя поставит[43],

тот пожелает, чтоб земли осталось

не более, чем под его пятой.

Власть движется, воздушный столп витой,

от стен окоченевшего кремля[44]