Три пятнадцать — страница 5 из 56

Тайлер встряхнул игрушку, и даже в «скворечнике» мы услышали звон. Старый колокольчик звенел не мелодично, а грустно, совсем как в кино, когда вот-вот случится что-то ужасное.

— Детский сундучок, — шепнул Роджер, разочарованно хмыкнув, мол, вот скукота!

Мне скучно не было. Внутри у меня все взвинтилось и насторожилось, как будто у меня отросла еще пара навостренных ушей. Я вдруг крепко схватила Роджера за руку. Роджер наградил меня недоуменным взглядом. У нас с ним негласное правило: не плюхаться в одно кресло, не тискаться, никаких телячьих нежностей, которыми баловались мы с Брайони. Никаких сближений — если я всерьез ничего такого не чувствовала к нему.

Впрочем, увидев мое лицо, Роджер не стал вырывать руку. «Ты чего?» — шепнул он. Словно взявшая след собака, я вся подалась вперед, и Роджер, снова заинтригованный, выглянул в окно.

Тайлер отложил утку и достал из сундучка что-то маленькое, изогнутое, бежеватое под налипшей грязью. Он вертел это нечто в руках и так и эдак, словно енот, полощущий добычу в воде, и грязь постепенно слетала. Тайлер вынул из сундучка еще одну такую же штучку. Я не понимала, что это, пока он не приложил одну часть к другой и я не увидела, как они припали друг к другу, — и тут я охнула. И Роджер тоже. И судорожно стиснул мою ладонь. Мы переглянулись, и глаза у Роджера округлились, как лесные яблоки.

Тайлер стоял у ямы, разинув рот так широко, что на подбородок текла слюна. Мы с Роджером догадались, что у него в руках. Маленькая, малюсенькая, не от взрослого человека, но мы с Боссом просмотрели пятьдесят миллионов серий «Места преступления» и «Костей». В руках у Тайлера была крошечная челюсть.

— Человечья? — выдохнул Роджер.

Тайлер вытащил из сундучка клок линялой розовой ткани, облепленный бурой слизью, но я поняла, что это детское платьице с оборками, и тут-то мы услышали жуткий стенающий вой. Тайлер выронил платье, а нас с Роджером аж подбросило. Казалось, под Лизиной ивой дремал кто-то маленький и проклятый, а Тайлер выпустил его призрак на яркое солнце. Я вскрикнула, будто тявкнула, и вцепилась в Роджерову ладонь так, что у того пальцы хрустнули.

Но вопль был не призрачный. Кричали из нашего дома. Распахнулась дверь черного хода, и мама, подвывая и спотыкаясь, заковыляла в ходунках по двору. Босс шла следом и шептала ей что-то успокаивающее. Мама издала стон, и в нем была вся ее какая ни на есть преисподняя, и я стискивала руку Роджера все крепче и крепче. Мама судорожно втянула воздух и опять взвыла. Я думала, все дело в иве, но Лиза на нее даже не смотрела.

Плач превратился в слова, состоящие почти из одних гласных. Мама вопила на Тайлера. Тот застыл и таращился, с жуткой челюстью в руке. Мама снова и снова повторяла что-то, понятное лишь нам с Боссом, потому что мы слушали Лизу уже почти два месяца со дня удара. Вроде бы сущая тарабарщина, но с четвертого раза я разобрала, что кричит мама. Разобрала, но не поняла.

Лиза бросила ходунки, будто хотела подбежать к Тайлеру, но негодная нога подвела ее, и она упала, продолжая выкрикивать все те же безумные слова.

— Чего-чего? — спросил Роджер.

— Она говорит, это ее ребенок. Те кости — ее ребенок. — Я, кажется, стиснула Роджеру ладонь так, что пальцы у него склеились, а он сжимал в ответ мои, потому что невозможно все это.

Мама рыла землю здоровой ногой, будто пыталась доплыть к Тайлеру и отнять у него кости. Босс побелела как мел, зарыдала и упала перед ней на колени. Лиза билась, тянулась к Тайлеру за костью и платьицем, требовала своего ребенка, опять и опять, но это все бессмыслица какая-то, бессмыслица, потому что у моей мамы был лишь один ребенок, и этот ребенок — я.

Глава втораяБосс

Первый Лизин крик, громкий и неистовый, я расслышала даже сквозь наушники. Чтобы возвестить о своем появлении на свет, она перекричала бодрую партию ударных из «Солнечной стороны». К тому времени мой вокмен перемотал пленку раз сто: я нажимала то «назад», то «воспроизведение» — пусть «Катрина и „Волны“»[5] скрасят шестичасовые искусственные роды. Катрина пела, а я тужилась, выталкивая из себя ребенка, который, по заверению докторов, давно умер внутри, может, уж несколько дней как. Я слилась с песней, отселилась от тела, занятого чем-то странным и болезненным. «Разве это не здорово?» — снова и снова спрашивала меня Катрина, а я после очередного повтора уже не разбирала слов.

Я ушла за Катриной, чтобы не думать о словах остроносого козла-доктора из неотложки: тот сказал, что проще загнать в меня цанги и вытащить плод по частям. Он разговаривал с медсестрой, но его голос, весь такой начальственный и утомленный, не захочешь — услышишь. Потом медсестра подошла ко мне и передала то же самое, но слова подбирала помягче. Они оба называли Лизу «плод», потому что плод резать на части куда сподручнее.

«Нет, Господи, нет! — шептала я, потому что в ту пору еще молилась. — Хочу увидеть своего ребенка, хочу взять его на руки, пусть даже только раз!» Я называла Лизу «ребенком», потому что не знала ее пол. Я знала одно: мертвый или живой, это мой ребенок, а не чей-то там «плод».

Потом я надела наушники, нажала «воспроизведение», выкрутила громкость на всю катушку, и меня повезли из неотложки куда-то на верхние этажи. Другая медсестра выбрила мне причинные места и поставила капельницу, чтобы вызвать роды. Много часов спустя раздался первый Лизин крик, чудесно-остервенелый, такой громкий и яростный, что я услышала даже сквозь наушники. Другой доктор поднял ее, глаза над маской сияли радостью. Лизино пухлое личико свело в кучку-злючку, круглая головенка — в липучей кровище. Она сучила лягушачьими ножками-пружинками, восхитительно живая и праведно взбешенная. Но мне же сказали, что мой ребенок умер, значит, это не мой ребенок. Но от ее живота в меня тянулась скользкая пуповина. Мы были связаны.

Я недоверчиво смотрела на малышку, а Катрина радостно заливалась о любви и солнечном свете. Я разглядывала Лизу, вопящую, крошечную, краснолицую, бешеную, упрямую. Первой моей мыслью было: «Красивая!» А второй: «Моя!»

Какие роды — такой ребенок, и Лиза была сущим наказанием. Больше половины первого года ее жизни я провела, меряя шагами коридор в доме моих родителей. Живот у Лизы болел постоянно, я укачивала ее, а она орала так, что папа с мамой вылезали из своей спальни в коридор и недовольно смотрели на меня красными от недосыпания глазами, и серое разочарование сочилось у них из всех пор — с того самого дня, когда за ужином я отложила вилку и объявила, что я, как выразился папа, залетела. По-моему, грамматически точнее было бы сказать, что это Лэнс Уэстон в меня залетел, но у моих родителей была иная точка зрения. Она у всех была иная: Лэнсу Уэстону незачем было бросать школу.

Как-то ночью мы с Лизой гуляли по коридору больше четырех часов. Каждая минута приближала меня к утренней смене в «Блинном замке». Из спальни вышла мама и стала смотреть, как я расхаживаю взад-вперед и трясу этот комок унылого младенчества. Лизин плач, бесконечный, тоненький, напоминал свист несчастного чайника. Через девяносто минут мне предстояло выкатываться на велосипеде на работу. Следующие шесть часов я проведу на ногах, отпуская кофе и говяжье рагу, и буду надеяться, что не расплещу грудное молоко, не испорчу очередной комплект формы и не проведу за стиркой те пару часов, пока Лиза спит после обеда, — другого времени на подготовку к экзаменам на аттестат зрелости у меня не было.

Мама взглянула на меня с такой жалостью, что я, не выдержав, спросила:

— Ну что, мама? Что?

Не знаю, какого ответа ждала. Я всегда была девочкой-припевочкой, хорошо училась, да еще на флейте в оркестре играла. Было чем хоть немного гордиться. Кончилось все на первой в моей жизни вечеринке, когда Лэнс Уэстон, старшеклассник, сын богатых родителей и сокапитан бейсбольной команды, обратил на меня внимание. Обалдев от радости, я глотнула зомби-пунша, который взяла чисто из вежливости. Глоток, другой — я осушила первый бокал. Внутри что-то зажглось, защекотало, погнало меня за вторым бокалом, потом за третьим, потом за четвертым.

Я и не заметила, как мы с Лэнсом втихаря сбежали с вечеринки вместе. Я свято верила, что у нас любовь, а он свято верил, что четырнадцатилетние девчонки, перебрав зомби-пунша, дают направо и налево. К сожалению, прав оказался лишь один из нас.

Короче, в среду, ровно в четыре утра, я прогуливалась с Лизой по коридору, а мама смотрела на меня такими грустными глазами, что мне в них почудилась жалость. Я слишком устала, чтобы гордо от нее отказываться. Капля сострадания — о большем я и не мечтала. Лиза без умолку стенала у меня на плече, и я спросила еще раз:

— Что, мам?

Мама пожала плечами, сморгнула и вздохнула тяжко. Она обхватила себя руками, и я догадалась: мама устала не меньше моего.

— Нам придется брать с тебя за жилье, — наконец проговорила она, остановив взгляд на моей ревущей малышке, потом ушла в спальню и закрыла за собой дверь.

Тогда-то я и поняла: мама никогда не простит, что по моей милости дамы из Клуба Марии и Марты при Первой баптистской церкви «Вера» стали косо на нее смотреть и цокать языком. Тех женщин я знала с детства, а они не поздравили меня с новорожденной и не принесли ни одного подарка, слово нежеланным малышам не нужны грызунки и теплые одеяла. Пастор сместил моего отца с должности диакона — мол, тот, кто не уследил за своей дочерью, за паствой и подавно не уследит. Я взглянула на Лизу, такую красивую, складную, и снова в голову пришло то самое слово: «Моя». Тогда я не любила бузить, но Лиза бузы заслуживала. Помогать мне никто не собирался — ни семья, ни церковь, ни Бог.

Тем утром я поехала не на работу, а к адвокатессе, недавно переселившейся в наш город, у которой почти не было клиентов. Папа говорил, это потому, что у нее «стрижка, как у лесбиянки». Оказалось, у адвокатессы есть подружка, на вид тоже как лесбиянка. Адвокатесса взялась помогать мне бесплатно, и целых шесть месяцев, освобожденные, мы с Лизой жили у нее в комнате для гостей. Еще через три недели адвокатесса разлила шипучий сидр по пластиковым стаканчикам и мы выпили за Уэстонов. Потом я обналичила чек на кругленькую сумму, полученный в обмен на обязательство не требовать тест на отцовство, заткнуться в тряпочку и убраться как минимум за сотню миль от родного города.