Три рассказа — страница 2 из 4

ышал, выступал на ринге за любое спортивное общество, которое его приглашало. Большей частью он выигрывал схватки. У него была уйма грамот. «Я могу своимиграмотами обклеить все стены», — весело бахвалился он и раздавал значки восторженным ребятишкам, сам радовался как ребенок.

В ту пору он любил гонять на мотоцикле и мелькал во всех концах города под милицейский свист, всегда не вовремя бешено урчал во дворе. Он очень любил свой мотоцикл и собственноручно перекрашивал его в разные цвета — в зеленый, красный, синий, фиолетовый…

А мне каждую ночь снилось, что мне вышибают зубы. Сон был дурной, и я ждал, когда настанет худо. Каждую ночь я со страхом шел спать. Я боялся сна, он повторялся уже которую ночь. Вставал утром и, таращась в зеркало, проверял свои зубы. Сон отравлял мне жизнь. Я старался больше сидеть дома, никуда не ходить. Страх овладел мною. Лицо у меня похудело, поблекли глаза, одна щека стала нервно дергаться. Большую часть времени я лежал, слушал завывания его мотоцикла. Страшные мысли лезли мне в голову.

А ночью я видел опять тот же сон. Я видел себя с беззубым ртом. Утром дергал свои зубы, сомневался в их крепости. Как мне казалось, некоторые уже шатались, чего раньше не было. У меня пропал аппетит, навалилось уныние. Я ждал чего-то ужасного.

Во дворе затарахтел мотоцикл, я проснулся, встал с кровати и хотел одеваться. Я потянулся за рубашкой, висевшей на спинке стула, сделал резкое движение, потерял равновесие, упал. Моя челюсть лязгнула о спинку кровати. Я вышиб себе передние зубы. Тут я почувствовал облегчение и даже улыбнулся: наконец-то, мне показалось, кончилось то, что назойливо снилось.

В душе была пустота, я вышел на улицу.

Фонарные столбы мчатся в перспективу, скрипят фонари на столбах от ветра, пересекая небо. Мелькают между столбами люди. В тумане силуэтятся мосты. Бороздится река огнями. Рябится вода. Волнуется небо. Хлещет дождь.

Его мотоцикл стоял у пивной, желтый на этот раз. Меня неудержимо потянуло в пивную. Там музыка, перекошенные лица. Дым. Смех. Веселье.

Он подзывает меня, и я подхожу.

Ангелок сидит за столом рядом с ним. По бокам будто крылышки. Лицо как у барашка. Волосики курчавые. Носик вздернут. Сидит, пьет пиво, слегка сопит. Взглянула на меня — смутилась. Опустила в кружку глазки.

Я старался не открывать свой беззубый рот, но все равно получил от него непременную отповедь.

— Не смотри на нее волком. Будто ей выпить нельзя. Мы с тобой пиво пьем. У нас железные желудки. Скулы будто из бронзы, и крепко присобачены челюсти. Пиво, конечно же, не для ангелов. Но ради меня ей можно и чего покрепче хватануть. Разве не так?

Ангелица смутилась, опустила головку.

— Мне, видишь ли, захотелось рвануть с ней в небо! — шутил и смеялся он.

Ангелица скоро встала, он мгновенно двинул за ней, а мне едва успел кивнуть. Мотоцикл просвистел мимо окон.

Разговаривал в тот период он только в шутливом тоне. Например, вот так: «Улыбка красотки меня волнует. Улыбки десятка женщин проходят по мне рябью. Сотни улыбок охватывают меня волной. Больше улыбок — больше волн у меня в крови. От моря улыбок тело мое штормит. Кровь бесится, словно в бурю. Атакой иду на все улыбки. Сам излучаюсь весельем. Беру в объятия всех. Всем открываю свои объятия!»

По поводу женщин пути наши еще пересекались.

Один раз я продал ему женщину. Дело было так. Мы с ним были на вернисаже. Она выделялась формами на радужном фоне картин. Ее зад пышно круглился. Груди рвали платье. Ало выворачивались губы. Я глянул в ее глаза — они туманились из-под век. И я, и он ею очаровались, под руки проводили ее до дома. Договорились встретиться через час. За этот час я ее ему пропил.

— Не буду тебе мешать, — сказал я. — Бери ее. Я тебе ее продаю.

Я напился как сукин сын, и сквозь хмельной туман она все представлялась мне на фоне картин. На самом деле я больше не встретил ее никогда.

Но даже хождение на выставки не было для него случайным — в отличие от меня. Через некоторое время он уже обретался в художественном институте.

И слышали бы вы, что он тогда говорил! Патетика его казалась мне сногсшибательной, без преувеличения.

— Я художник нашего времени. Я художник из всех художников, которых я не считаю художниками. Все эти сотни художников — чепуха, самые значительные из них — кастраты. Я говорю совершенно нагло и совершенно уверенно: я сверкну солнцем среди этой грязи, мне подражать будут сотни. Я современный художник. Я выдаю искусство своего времени. Я глубоко уверен в своем самобытном, кипучем, бурном, необузданном, неправильном, неверном, гремящем, звучащем, мощном, не всем понятном искусстве.

И я говорю вам и всем: я буду писать вас, исполосовывая в бешенстве холст. Пусть видят мой мощный дух. Мой могучий темперамент. Я пишу экспрессивно и бешено. Моя форма — огромный дар. Я кручу форму в экспрессии, как хочу. Пусть, кто хочет иметь свой ординарный портрет, идет к другому художнику, а еще лучше — пусть идет в фотографию. Я еще не видел темпераментных художников. Я не видел настоящей экспрессии в холстах. Все художники скованы по рукам. Лишь малую долю себя они отдают творчеству. Они жалкие кастраты! Меня не трогает их искусство. Сегодняшним искусством я заглушаю звонки и гудки, грохоты и шумы былых времен. Я волную кровь современности своим беспредельно светящим искусством.

Наши дворовые кошки, сбегаясь из всех углов под ноги всякому прохожему в надежде получить еды, оказывается, не были оставлены без его всеобъемлющего внимания. Тоже, так сказать, попали под горячую руку гения. Его на всех хватало. Дело в том, что однажды он бросил в мой почтовый ящик шутливое письмо.

«Дорогой друг!

Как там сейчас наши кошки? Как Мурки, Пушки? Где Пушок? Я не могу вспомнить, умер он или жив. Если не умер, то где он? А если умер — жаль. Если он живой, принеси мне его в ящике или в корзине. Я устрою его в институт, и он будет у меня чудесно рисовать, как все. Я научу его рисовать гипсы и тыкать маленькой кисточкой в маленький холстик. Он у нас будет жанрист и лирик. И я уверен в том, что он обгонит здесь всех, всем утрет нос и покажет, где раки зимуют. Он все же способный парень и дурак. Помнишь, как он однажды плакал, растроганный видом луны, протяжно и горько, окапав слезами весь асфальт? Из него получится тонкий лирик, и он даст сто очков вперед всем, кто задумает с ним тягаться.

Впрочем, если он умер — тем лучше для него. Он словно сказал своей смертью: «Дудки вам! Ушки вам! Не придется вам учить меня, я не так уж глуп, как вы думали, и вам не удастся сделать из меня форменного идиота!»

А может, он все же не умер? Ты принеси его мне, пожалуйста, в ящике или в корзине, если он живой».

Дальше шла приписка.

«Меня удивительно учат. Учат рисовать на бумаге, а потом переводить на холст. Эта удручающая система вышибает живость. Но это все же система — ею может овладеть каждый, даже кот. Только очень тупая система».

Я подключился к его шутливому тону и бросил ему в почтовый ящик ответное письмо:

«Дорогой друг, Пушок был жив до твоего письма. Но я сказал ему: «Пушок, полезай-ка в ящик, пойдешь учиться искусству». И он сейчас же умер…»

Еще монолог, словно стих, навечно врезался в мою память.

— Можно писать и так и этак.

Нужно писать только так.

Нужно писать себя.

Писать себя в ветре и буре, в морях, в дожде, в снегах и на солнце. Писать себя ожесточенно, атакующе, бешено, не думая, не рассуждая, не прислушиваясь, не вникая — пусть на мне, как погода на барометре, отражается время.

Можно писать и так и этак.

Нужно писать только так.

Пришло чудесное искусство — субъективное.

Я считаю прекрасным то, что нравится мне. Я всегда плевал на то, что мне скажут другие. Пусть прослыву нескромным и наглым. Я сейчас в настроении взвинченном. Это настроение как раз для работы.

Однажды он выходил с чемоданом. Я провожал его на вокзал.

— Я не жалею покидать город, не боюсь далекого пути, не чувствую в душе пустоты, никогда не боюсь неизвестности. Только повторяю про себя одно и то же: «Н-да, очень странно!»

Глаза мои глядят вдаль, уверенность, нетерпение бродят в теле, страсть пути охватывает дрожью, и я повторяю одно и то же: «Н-да, очень странно!» Женщины вообще-то очень странные…

«Я тебя люблю, — говорила она, — и буду любить тебя всю жизнь». Я каждый миг рвался к ней… И вот открывает мне двери и прямо с порога спокойно мне говорит: «Я вышла замуж. Заходи, если хочешь, сыграем в домино. Мой муж любит играть в домино».

Я вылетел с лестницы…

«Ты думаешь, — говорит, — я тебя за твое творчество любила, милый ты мой дурачок? Да мне плевать на твое творчество, начхать».

Словно я отдельно от своего творчества. Словно дух в человеке — это ноль, ничто. А есть нечто пустое, улыбается, сердится, смеется… Выходит, одно и то же, когда ты работаешь гениально и когда пишешь бред, халтуру. Лишь бы ты деньги зарабатывал. Халтурил — портреты, стенды, панно писал. Ничего себе, подруга жизни, спутница…

Проводил я его на поезд. Он, видно, сам толком не знал, куда едет. «Я вихрем пронесусь по городам и странам», — был его последний возглас.

Времени прошло много, для одних, может, сто, а для других, может быть, тысяча лет. Одни ровесники умерли, другие постарели. Лично мне неохота на себя смотреть — время не пощадило.

Уезжал он большого роста, широкоплечий и крепкий красавец парень. Сейчас он сутул и тонок, как прут, у него будто выедено нутро под оболочкой. Бессчетные изощренные композиции здорово его иссушили. Теперь он возит по городам и странам выставки своих художественных работ.

И водит меня по своей выставке.

— Скажи, старик, что-нибудь, не стесняйся.

Сколько помню себя, я всегда уступал его бешеному напору. Мне непривычно высказывать мнение о его поступках. С таким, как он, иметь дело непросто. Быть не согласным — попробуй! Тут же получишь отпор в самой непредсказуемой форме. Да язык не повернется сказать плохое — вся жизнь положена на это художество, уж стоит чего-нибудь. Одних красок истрачены пуды, тонны.