Три рецензии — страница 5 из 10

гается «угнетению», представляя в качестве «угнетателя» любого, кто был с ним не согласен. Все чаще он писал о своей будущей «трудной жизни», о предчувствии ранней кончины. На этом человеке лежала еще не вполне отчетливая, но совершенно явная печать будущей славы и трагической судьбы. Сочинения Монтескье сформировали его интеллектуальный мир, а романы Руссо воспитали чувства. Позже Робеспьер признавался в своей «поистине детской застенчивости»: он не мог сдержать нервную дрожь, когда ему предстояло произнести речь на публике. По своей природе он не был создан для борьбы, для ожесточенного соперничества. Как свидетельствуют современники, у него был довольно слабый голос, а значит, умение создавать атмосферу молчаливого согласия в залах революционных собраний, отличавшихся плохой акустикой, следует целиком отнести к его личным заслугам.

В 1789 году Робеспьер был избран в Генеральные штаты и переехал в Версаль. В Национальной ассамблее, которая возникла из Генеральных штатов, он входил в крохотную группу депутатов-радикалов, но это не слишком его тревожило: он не искал простых путей. Робеспьер всегда чувствовал себя частью гораздо более значимого большинства, которое составляли вместе Народ и Максимилиан, Максимилиан и Народ. Он быстро понял, что герои восемьдесят девятого года, пришедшие к власти, были самыми обычными политиканами дореволюционной закваски, лишь слегка подновившими лексикон. Прикрываясь пышными фразами из Декларации прав человека, они заботились на деле только о своих групповых интересах. Робеспьер разоблачал их двойную игру, пытаясь доказать, что эти люди не следуют тем принципам, которые провозглашают, – но, как правило, терпел неудачу. После взятия Бастилии он в течение двух лет отстаивал крайне либеральную и далеко идущую программу, выступая против смертной казни и цензуры, против рабства, за избирательное право для всех взрослых мужчин и отмену имущественного ценза, за предоставление гражданских прав евреям.

Как известно, от двух первых принципов ему впоследствии пришлось отступить. В первые годы Революции Робеспьер не мешал радикальной прессе придирчиво анализировать то, что он говорил и делал. С весны 1792 года и до начала лета следующего года он сам попытался выступить на журналистском поприще, издавая еженедельную газету, содержавшую не столько новости, сколько комментарии к текущим событиям. Распространитель этой газеты находился в двух шагах от дома Марата. Трудно представить себе Робеспьера в этом мире наемных бумагомарателей, радостно подмечающих опечатки у своих собратьев и осыпающих друг друга издевками и бранью. Он был, как пишет в своей статье Хью Гау, «последовательным и неколебимым» защитником свободы прессы и отказывался преследовать в судебном порядке создателей направленных против него многочисленных памфлетов, полагая, что общественное мнение оправдает его без какого-либо вмешательства со стороны. После падения монархии кампанию против цензуры поневоле пришлось свернуть: только святые могли бы разрешить роялистской прессе открыто бороться за реставрацию свергнутого режима. Весной 1794 года друг детства Робеспьера Камиль Демулен попытался было заметить, что основой республики является не «добродетель» (vertu), а свобода прессы, – однако этот оскорбительный номер «Старого кордельера» не вышел, а друг детства отправился на эшафот. В данном случае можно упрекнуть Робеспьера в малодушии или бессердечии, но только не в лицемерии. Нельзя правильно понять человека, рассматривая его жизнь ретроспективно, от конца к началу. Первоначальная приверженность Робеспьера к свободе прессы была вполне искренней, но не распространялась на ту прессу, которая, как он видел, была коррумпирована изначально. Как указывает Гау, Комитет общественного спасения, членом которого был Робеспьер, не стал вводить заново репрессивный институт цензуры, присущий дореволюционной монархии, или создавать нечто подобное тому, что позже учредила Директория, хотя причины здесь крылись, по-видимому, не в отсутствии желания, а попросту в неспособности это сделать. К концу 1793 года Робеспьера охватил глубокий страх перед прессой. Достаточно, чувствовал он, одного-единственного слова, чтобы вся его политика пошла насмарку. Например, он провозгласил в своей речи: «республика, единая и неделимая»; в газетах же сообщалось, будто он сказал: «республика, единая и всеобщая», – а это уже ставило его в ряды сомнительных радикалов-космополитов. Ему казалось, что дело тут не в ослышке, а в целенаправленном заговоре.

Личный опыт не позволял Робеспьеру надеяться, что он будет услышан и понят. Известно, что в начале парламентской карьеры ему часто случалось быть ошиканным или произносить речи при равнодушном молчании зала. Он не обладал располагающей внешностью, не отличался манерами, которые нравятся толпе, и не умел сыпать цветами красноречия. По свидетельству большинства историков, его выступления были скорее суховатыми. Интересно, однако, перечитать речь Робеспьера против смертной казни – она выглядит настолько актуальной (животрепещущей), будто написана сегодня. Безупречно построенная, эта речь представляет собой блестящий сплав логики и эмоций, и ее смело можно сравнить с произведением скульптора или композитора. При чтении такого текста трудно не верить словам Демулена, утверждавшего, что Робеспьер мог в одно мгновение обратить в свою веру 800 человек. И если в точном числе новообращенных, которое приводит Демулен, еще можно усомниться, то в силе и действенности робеспьеровского слова сомневаться не приходится. Ее испытали на себе и многочисленные жительницы Парижа, охотно посещавшие галереи для публики в Якобинском клубе. Это вызывало ревнивое чувство у современников, считавших Робеспьера дамским угодником. «Вечно за ним таскаются женщины!» – говорил Рабо Сент-Этьен. Кондорсе, признанный борец за женские права, также был недоволен Робеспьером, неизменно привлекавшим к себе внимание прекрасного пола.

Место Робеспьера во Французской революции нельзя описать в привычных политических терминах. На протяжении большей части своей карьеры он уклонялся от государственных должностей, а решения, предлагавшиеся им в парламенте, обычно отклонялись как чрезмерно прогрессивные. Став членом Комитета общественного спасения, он поначалу держался исключительно скромно, просто заменяя в его составе заболевшего коллегу. Однако вскоре после этого Комитет начал обрастать исполнительной властью и в конце концов стал реальным правительством Франции. Протоколы заседаний Комитета, как правило, не велись, так что роль, которую играл в его деятельности Робеспьер, зачастую остается не вполне ясной. Непонятно даже, от чьего лица он выступал – от своего собственного или от лица всего правительства. Впрочем, откуда бы ни проистекало влияние Робеспьера, оно было чрезвычайно велико. В статье Дэвида Джордана Робеспьер представлен как «необычный человек, в котором достоинства идеолога сочетались с тонким политическим чутьем». Без сомненья, разгадка его поразительного успеха отчасти кроется в том, что поначалу Робеспьера недооценивали. Он был осторожен, слишком погружался в частности, что свидетельствовало, как казалось современникам, о посредственных способностях. Зато он умел точно выбрать нужный момент для атаки и обладал незаурядной настойчивостью, перед которой отступали противники; недаром измученный Дантон во время допроса назвал его человеком «несравненной целеустремленности». Робеспьер в 1793 году – святой-покровитель всех презираемых, всех обделенных судьбою, один из тех, на ком «мир держится». Обстоятельства способствовали укреплению его нравственного авторитета: в условиях, когда коалиции были хрупкими и недолговечными, а истинный смысл происходящего оставался неясным, репутация абсолютно неподкупного человека, которой пользовался Робеспьер, часто казалась единственным, на что можно положиться. Он был идеалистом, не верившим в то, что может потерпеть поражение. По словам Кольриджа, «Робеспьером... владела пламенная страсть, ни на миг не упускавшая из виду конечную цель, и холодная жестокость, никогда не стеснявшаяся в выборе средств».

В мае 1793 года, обращаясь к Конвенту, он сказал: «Чтобы выполнить возложенные на вас обязанности, вы должны делать прямо противоположное тому, что делалось ранее». В статье Алена Форреста, посвященной участию Робеспьера в организации военных действий, рассказывается о его конфронтации с твердолобыми радикалами из числа генералов. Он воспротивился тому, чтобы Франция объявляла войну, и это на какое-то время снизило его популярность. Но Робеспьер хорошо понимал, что война никогда не способствует процветанию общественных свобод. Он не доверял военным, считая, что по своей природе они не могут не угнетать народ. Робеспьер весьма скептически относился к представлению о том, что французская армия способна распространить свободу по всей Европе. «Разве можно любить миссионеров с мечом в руке?» – спрашивал он. Он полагал, что войну не удастся довести до победного конца, а, ввязавшись в нее, впоследствии трудно ограничить ее масштабы. Победы бывают еще более опасны, чем поражения. Война, чувствовал Робеспьер, обязательно приводит к установлению диктатуры, и в этом, без сомнения, был совершенно прав. Тем не менее, как показывает Форрест, он стал «военным руководителем вопреки самому себе»: его изобретательность и готовность отказаться от принятых шаблонов способствовали укреплению боевого духа добровольцев и помогали республиканцам побеждать в сражениях. Идеи становились опорой для стратегии. Героизм понимался достаточно широко: мать, посылающая сына на фронт, тоже считалась героиней. Солдат был уже не бесчувственным скотом, но гражданином; не пушечным мясом, а свободным человеком.

Но одержать победу недостаточно. Революция, по убеждению Робеспьера, должна быть оправдана в каждом своем шаге, и любое действие революционера должно быть проявлением добродетели. Цинику нечему учиться у Робеспьера: тот, кто не способен понять, что такое «добродетель», будет вынужден в полном недоумении отступить от этого человека. Английское слово «virtue» не совсем точно отвечает французскому «vertu». «Virtue» отдает смирением и католической добропорядочностью, тогда как в «vertu» нет ни самодовольства, ни набожности. Это слово обозначает мощь, целомудрие и чистоту помыслов. Оно предполагает благодетельное воздействие человеческой природы на самое себя. «Vertu» – это деятельная сила, которая ставит общественное благо выше личных интересов. Значение слова исследовано в книге Патриса Игонне «Доброта, превышающая добродетель» (1998), отличном пособии для всех, кто интересуется подлинной историей якобинства. Игонне не уделяет большого внимания Робеспьеру, который, по его словам, «возможно, умер девственником» (трудно не отдать дань обычным сплетням историков). Но его книга показывает, что идеи, считавшиеся при всем своем почтенном происхождении чисто теоретическими, во время Революции стали повседневной практикой. Робеспьер был уверен, что если человек может нарисовать более совершенное общество в своем воображении, то он в силах создать его и в реальности. Одна беда: он думал, что ведет за собой войско нравственных исполинов, но со временем обнаружил, что оказал