Она сомкнула веки, но тотчас же открыла глаза и спросила:
— Вы знаете, что я была кормилицей молодого графа?
— Да, знаю.
— Это случилось двадцать восемь лет назад… У пани графини не было молока, и меня пригласили во дворец: я только месяц назад тогда родила своего Матея… Была здоровой и красивой, а молока у меня хватало на двоих. И сын мой был здоровым, а сынок графини — слабенький… Вот я и подумала: а станется он не выживет?.. Почему мой должен всю жизнь бедствовать и работать… Дьявол подсунул мне такую мысль… Только дьявол… И вот тогда я заменила их. Да, заменила.
Кейт побледнела и широко открытыми глазами всматривалась в лицо умирающей.
— Как это? Как же это?.. Значит… Что вы говорите?..
— Это значит, что мой сын тот, кого считают сейчас графом Роджером Тынецким, а настоящий Роджер Тынецкий это — Матей Зудра, приказчик.
Кейт сидела окаменевшая, точно изваяние. Трудно было не верить этой женщине, но ведь невероятность, даже абсурдность этой правды казались очевидны. Получается, Гого, культурный, знатный, с его манерами важного пана, — сын простой сельской девушки, крестьянки, которая кое-как умела читать и писать?.. Нет, это может быть только бредом умирающей.
Кейт склонилась над ней.
— Михалина, прошу вас, подумайте, ведь в то, о чем вы говорите, невозможно поверить!
Старая женщина покачала головой.
— Это святая правда. Как перед Богом, я признаюсь вам. Я заменила младенцев… Дьявол попутал. Вся моя жизнь с той минуты была мучительной болью и страхом перед Божьей карой! Все думала рассказать правду, но не хватало смелости. Поэтому и на исповедь столько лет не ходила: все боялась. А когда обо мне пани графиня, вы или еще кто-нибудь доброе слово скажет, то меня, как ножом по сердцу. Уже сколько раз хотелось признаться, но всегда он, Александр, пугал меня и отговаривал: «Не будь глупой, пусть уже так остается, иначе выгонят тебя, твоего сына и сдохнете под забором, а еще и в тюрьму посадят…».
На Кейт обрушилась где-то глубоко спрятанная растерянность. Она потерла лоб.
— Какой Александр?.. О каком Александре вы говорите?
— О каком же, о злом духе, о Жолоне, что камердинером у покойного пана графа служил.
— О том старом Александре, который живет за усадьбой на пенсии?
— Да, о нем. Он один знал, поймав меня, когда я выносила ребенка, и только он узнал его по родимому пятну. Тогда он, старый, соблазнил меня молодую и поклялся, что не проговорится. Прости меня, Господи, потому что мой грех гораздо больший.
Из всего хаоса и нагромождения этих ужасных новостей Кейт выделила одну подробность, которая показалась ей важной.
— О каком родимом пятне вы говорите?
— На правой ноге над косточкой, паненка, есть у меня коричневая родинка. Там же есть она и у моего сына… Да, панна Кася. Грех мой страшный, а душа моя в руках Божьих. Пусть судит меня, пусть покарает, но смотреть в глаза людям я не осмелюсь. Только вам одной открылась, но не зная, успею ли перед смертью, еще вчера после исповеди признание свое написала. Поднимите подушку и возьмите… Там… молитвенник… Написала…
Голос ее слабел и становился все тише. Кейт вскочила, быстро наполнила шприц и ввела иглу под кожу умирающей, веки которой двигались все медленнее и едва уловимо. Спустя три минуты нужно было сделать новый укол. Пульс уже не прослушивался вовсе. Вдруг тело женщины напряглось, вздрогнуло и замерло.
Она умерла.
Открытые глаза смотрели тупо и бессмысленно, нижняя челюсть опала, и высунулся язык. Вид был жуткий и отталкивающий, и Кейт, будто загипнотизированная его чудовищностью, не могла оторвать взгляда.
Она впервые увидела смерть. В первый раз она поняла нелепость всего того, что люди называют жизнью. Жизнь — это что-то необъятное и неразгаданное. Жизнью же этой женщины были ее грех и ее моральные страдания…
«А что же такое моя жизнь?» — подумала Кейт. В коридоре послышались шаги. Она быстро сунула руку под подушку и достала толстый потрепанный молитвенник, между страниц которого лежал сложенный вдвое листок бумаги, исписанный корявым почерком.
Дверь открылась, и вошла толстая румяная Герта. Взглянув на кровать, она побледнела и воскликнула:
— Езус Марья!
Кейт очнулась.
— Тише, Герта, — потребовала она. — Михалина умерла несколько минут назад, но об этом никто не должен знать. Для оповещения будет достаточно времени завтра, когда разъедутся гости. Пани графине и сыну умершей я сообщу сама. Сможешь держать язык за зубами?
— Смогу, паненка.
— Я верю тебе, — кивнула головой Кейт. — А сейчас покойницу нужно уложить, закрыть глаза и… все остальное…
Кейт невольно вздрогнула и с опаской спросила:
— Ты этого не боишься?
— А чего ж тут бояться, паненка? Только я вот думала, что пани Михалинка поживет еще.
Невольно они говорили шепотом. Герта где-то нашла платок и подвязала покойной опавшую челюсть. Закрывая глаза, выразила удовлетворение, что веки не открываются снова. Хуже случилось в прошлом году, когда умерла бабка Герты. Тогда на веки пришлось класть гирьки, которые лежали, пока труп не окоченел.
Кейт, стоя поодаль, молча слушала этот шепот, наблюдая за уверенными и спокойными действиями Герты, прерываемыми время от времени глубоким вздохом или каким-нибудь назиданием о ценности земного бытия или поминанием достоинств покойной. Герта поправила подушку, ровно уложила тело, переплела на груди руки покойной и между холодеющими пальцами вложила какой-то святой образок. Когда все было готово, Герта опустилась на колени и начала читать молитвы.
Кейт машинально последовала ее примеру, но не могла молиться. Услышанная полчаса назад тайна обрушилась на нее непомерной тяжестью, с которой не было сил справиться и которая привела ее в ужас.
С первого этажа приглушенно, но отчетливо долетали звуки вальса.
—…Вечное успокоение дай ей, Господи, — вполголоса молилась Герта.
Кейт пыталась собраться с мыслями. Что же теперь будет, возможно ли это? Настоящего графского сына лишили прав, имения, общественного положения, определив на роль третьеразрядного конторщика… А Гого? Ведь теперь ему придется от всего отказаться. Сразу он станет нищим, никем, каким-то паном Матеем Зудрой… Как объяснить все это?.. Сумеет ли он смириться, сможет ли справиться со своей новой судьбой?.. Гого… Несомненно, он — стойкий мужчина, но достаточно ли в нем закалки, силы воли? А главное, не сочтет ли он все это унижением, пощечиной своей гордыне, которая так часто граничила с высокомерием. Сын простой крестьянки и неизвестного отца…
Это будет для Гого страшным ударом. Кейт вспомнила сейчас множество подробностей из его рассказов. Слушая, она всегда улавливала нотки снобизма, который казался ей невинным изъяном. Гого, как бы нехотя, бравировал фамилиями своих зарубежных приятелей, словно мимоходом упоминал титулы лордов, маркизов и князей, называл элитные клубы, фамилии Бурбонов, Гонзагов, Габсбургов, рассказывая о знаменитых пляжах и роскошных отелях.
Конечно, снобизм этот в соединении с фамилией Тынецких и с огромными доходами был лишь безвредным пустячком, который даже в глазах Кейт заслуживал молчаливой снисходительности. Но в то же время не занял ли он в душе Гого более значительного места, сможет ли он справиться с ним в столь радикально изменившихся условиях, удастся ли ему заполнить чем-нибудь пустоту, которая останется? И чем?..
А еще: одолеет ли Гого свои привычки? Он всегда тратил так много денег. Возможно, он не был расточителем в прямом смысле слова, но он и никогда не умел воздерживаться от удовлетворения своих желаний — желаний очень дорогостоящих и нередко граничащих с экстравагантностью. Не станет ли для него трагедией отказ от прежнего уровня жизни, когда он будет вынужден сократить свои расходы до таких сумм, какие сможет получать собственным трудом?
Герта встала, смахнула со щек слезы и сказала:
— Наверное, здесь нужно зажечь свечи?
— Да, — согласилась Кейт. — Возьми два подсвечника из зеленого кабинета и принеси сюда.
Когда горничная вышла, Кейт, превозмогая неприятное чувство, наклонилась над покойной и приподняла край одеяла, покрывающего ноги. Умершая сказала правду: над косточкой правой стопы отчетливо виднелось родимое пятно — коричневая родинка в форме вытянутого овала. Она опустила одеяло.
Поставив свечи, которые принесла Герта, Кейт вышла в коридор, сжимая в руке листок с признанием Михалины.
Матея в буфетной она уже не застала. Сказали, что он в конторе или в гаражах. Тогда она пошла в свою комнату, чтобы спрятать письмо Михалины, а затем направилась в гостиную, где бал был в полном разгаре. Пары проносились в ритме фокстрота, в нескольких комнатах играли в бридж, с террасы доносился смех. В обеих столовых заканчивали приготовления к ужину. Здесь Кейт нашла пани Матильду. Отозвав ее в сторону, она сказала:
— Очень печальная новость, тетя, умерла Михалина.
— Боже мой! Умерла?
— Я сделала четыре укола, но это не помогло. Она при мне умерла…
— Бедная. Упокой, Господи, душу ее. Думаю, легкая смерть пришла к ней, ведь Михалина была такая добропорядочная женщина. Для нас это действительно большая утрата. Надо же такому случиться именно сейчас! Ты, Кейт, золотце мое, должно быть, потрясена этим. Испугалась, да?
— Нет, тетя.
Пани Матильда всматривалась в глаза племянницы, но прочесть в них ничего не могла. Кейт, несмотря на долгие годы пребывания рядом, оставалась для нее неразгаданной. Всегда спокойная, всегда милая и сердечная, хотя неизменно отделенная от всех какой-то стеклянной стеной, какой-то неуловимой, неприкасаемой преградой, через которую невозможно было проникнуть в глубину души, прочесть мысли, узнать настоящие чувства. Кейт делилась лишь тем, чем поделиться хотела, то есть тем, что считала необходимым, и кому-нибудь менее проницательному, чем пани Матильда, могло бы показаться, что искренность этой обаятельной панны можно назвать самой непосредственной откровенностью. Однако пани Матильда хорошо понимала, что вся внутренняя жизнь Кейт останется для всех недоступной всегда, что никто эту девушку не сможет вывести из ее чудес