– Все, что закончено, для рояля. Я надеюсь при случае оркестровать ее. О, но это, право, глупо так говорить… У меня еще слишком мало знаний… Мне нужны годы упорной работы, прежде чем я чего-нибудь достигну. А я потерял столько времени! Это самая ужасная вещь. Ведь молодость так коротка.
– Звонок! Мы должны спешить на свои места. До следующего антракта!
Она проскользнула в стеклянную дверь и исчезла. Эндрюс вернулся на свое место возбужденный, преисполненный беспокойного восторга. Первые звуки оркестра причинили ему физическую боль. Он их так остро почувствовал.
По окончании последнего акта они молча пошли по темной улице, спеша укрыться от толпы, наводнившей бульвары. Когда они дошли до авеню Оперы, она сказала:
– Вы говорили, что останетесь во Франции?
– Да, действительно, если удастся. Я завтра подам прошение об увольнении и останусь здесь.
– Что вы тогда будете делать?
– Мне придется поискать себе какую-нибудь работу, которая дала бы мне возможность учиться в Schula Cantorum. Но у меня достаточно денег, чтоб протянуть некоторое время.
– У вас много мужества.
– Я забыл вас спросить, не хотите ли вы лучше сесть в метро?
– Нет. Пойдемте пешком.
Они прошли под аркой Лувра. Воздух был насыщен тонким, влажным туманом; каждый фонарь был окружен световым пятном.
– У меня вся кровь пропитана музыкой Дебюсси, – сказала Женевьева, протягивая руки.
– Не стоит и пытаться выразить, что чувствуешь. Словами не выразишь, правда?
– Это зависит…
Они молча шли по набережной. Туман был такой густой, что они не могли видеть Сену; но когда они подходили к мостам, то слышали, как вода шумела под арками.
– Франция душит человека, – внезапно сказал Эндрюс. – Она вас душит очень медленно, прекрасными шелковыми лентами. Америка выбивает у вас мозги полицейской дубинкой.
– Что вы хотите этим сказать? – спросила она холодным, обиженным тоном.
– Вы, во Франции, так много знаете… Вы сделали мир таким изящным.
– Но ведь вам хочется здесь остаться? – сказала она, смеясь.
– Потому что больше некуда деваться. Только в Париже можно получить понятие о музыке. Но я из тех людей, которые не созданы для того, чтобы быть довольными.
– Только бараны довольны.
– Мне думается, что этот месяц в Париже был самым счастливым месяцем во всей моей жизни. Мне кажется, что прошло шесть месяцев, столько было событий.
– А я счастливее всего в Пуассаке.
– Где это?
– У нас там усадьба, очень старая и сильно развалившаяся. Рассказывают, что Рабле бывал в этой деревне. Но наш дом более позднего времени, эпохи Генриха Четвертого. Пуассак недалеко от Тура. Безобразное название, не правда ли? А мне оно кажется прекрасным. Вокруг дома множество фруктовых садов, и желтые розы с румяной сердцевиной стучатся в мое окно, и там есть маленькая башня, как у Монтеня.
– Когда я уйду из армии, я отправлюсь куда-нибудь в деревню и буду работать, работать.
– Музыка должна создаваться в деревне, когда деревья наливаются соками.
– С натуры, как говорит кроличник.
– Что это за кроличник?
– Весьма забавная личность, – сказал Эндрюс, прыснув от смеха. – Вы с ним когда-нибудь встретитесь. Он продает искусственных прыгающих кроликов у входа в кафе «Роган».
– Вот мы и дошли. Благодарю вас, что вы меня проводили.
– Но как скоро! Вы уверены, что это тот самый дом? Мы не могли так скоро дойти.
– Да, это мой дом, – сказала Женевьева Род, смеясь.
Она протянула ему руку; он порывисто пожал ее. Французский ключ звякнул в дверях.
– Отчего бы вам не зайти к нам завтра на чашку чая? – сказала она.
– С удовольствием.
Большая лакированная дверь закрылась за Женевьевой. Эндрюс удалялся легкой походкой, чувствуя себя веселым и в приподнятом настроении духа.
Уолтерс спал. На столе лежала открытка от Жанны.
Эндрюс прочел открытку, держа ее близко около свечи:
«Как давно я вас не видела! Я пройду мимо кафе «Роган» в среду в семь, по панели против Лувра».
Открытка была с видом Мальмезона. Эндрюс вспыхнул. Горькая меланхолия охватила его. Он устало подошел к окну и взглянул на темный двор. Окно под ним изливало в туманную мглу теплое золотистое дыхание, и он мог сквозь него разглядеть горшки с папоротником, стоявшие на мокрых тумбах. Откуда-то доносился густой запах гиацинтов. Обрывки мыслей скользили один за другим в его голове. Он видел себя, моющим окна в бараке в учебном лагере, и шершавая губка царапала ему руки. Он не мог не чувствовать стыда, вспоминая эти дни.
«Ладно, все это теперь миновало», – сказал он себе. Он стал думать, почти с раздражением, о Женевьеве Род. Что она за человек? Ее лицо с большими глазами и заостренным подбородком, рыжевато-каштановые волосы, непритязательно свернутые узлом над белым лбом, ярко вставали в его памяти, но вспомнить, как она выглядела в профиль, он не мог. У нее худощавые руки с длинными пальцами, которые должны были бы хорошо играть на рояле. Когда она состарится, станет ли она желтозубой и веселой, как ее мать? Он не мог представить ее себе старой; в ней был избыток силы; слишком много лукавства было в ее сдержанно-страстных движениях. Память о ней померкла, и тут ему вспомнились заработавшиеся маленькие руки Жанны, с затверделой местами кожей, с кончиками пальцев, темными и поцарапанными от шитья. Но запах гиацинтов, доносившийся из двора, наполненного туманом, как губка, смывал все впечатления в его мозгу. Густой, сладкий аромат во влажном воздухе разнеживал его и нагонял на него грусть.
Он медленно разделся и улегся в постель. Запах гиацинтов доходил до него так слабо, что он не мог решить, не воображение ли это.
Приемная коменданта была большой, выкрашенной в белое комнатой с замысловатой лепкой и зеркалами на всех четырех стенах. Пока Эндрюс ожидал, с кепкой в руках, разрешения подойти к письменному столу, он мог созерцать маленького круглого майора с его розовым лицом и лысиной, повторенного до бесконечности в двух направлениях в сероватом блеске зеркал.
– Что вам угодно? – спросил майор, подняв глаза от бумаг, которые он подписывал.
Эндрюс подошел к столу. По обеим сторонам комнаты худощавая фигура в темно-оливковом, бесконечно повторяясь, подошла к бесконечным палисандровым столам, сливавшимся вместе в бесконечной туманной перспективе.
– Вы ничего не имели бы против того, чтобы утвердить это прошение об отчислении, майор?
– Сколько поручителей? – пробормотал майор сквозь зубы, рассматривая прошение.
– Совсем нет. Это об оставлении меня во Франции для занятий музыкой.
– Не годится. Вы должны представить удостоверение, что можете сами себя содержать, что у вас достаточно средств, чтобы продолжать занятия. Вы хотите изучать музыку? Вы думаете, что у вас есть талант? Нужен большой талант, чтобы заниматься музыкой!
– Да, сэр… Больше ничего не нужно, кроме удостоверения?
– Нет. Я просмотрю это в спешном порядке. Мы рады отпускать людей. Мы рады отпустить любого человека с хорошей военной аттестацией. Вильямс!
– Да, сэр!
Сержант, сидевший за маленьким столом у двери, подошел к ним.
– Объясните этому человеку, что ему нужно сделать для того, чтобы отчислиться из армии и остаться во Франции!
Эндрюс поклонился. Уголком глаза он увидел фигуры в зеркале, раскланивавшиеся вдоль бесконечного коридора.
Когда он вышел на улицу напротив большого белого здания, где находилось управление коменданта, его охватило мрачное ощущение беспомощности. Здесь было много автомобилей разной величины и фасона: лимузины, городские экипажи, авто для дальних поездок, выстроившиеся в ряд вдоль панели, все выкрашенные в темно-оливковый цвет и аккуратно отмеченные белым номером. Иногда из белого мраморного здания выходил субъект с блестящими обмотками и поясом и кидался в автомобиль. Или же скрипучая мотоциклетка останавливалась с резким толчком перед широким подъездом; с нее соскакивал офицер в автомобильных очках и защитном мундире, забрызганном грязью, и немедленно исчезал в вертящихся дверях. Эндрюс мог вообразить себе, как он бродил по залам, где из-за каждой двери доносилось настойчивое щелканье пишущих машинок и где груды бумаг покрывали желтые лакированные конторки; где по комнатам шатались военные чиновники с желтыми лицами; где все четыре стены были уставлены от полу до потолка карточными каталогами, каждый день пополнявшимися новыми и новыми карточками. Эндрюсу казалось, что величественное белое мраморное здание Должно будет лопнуть из-за количества бумаг, нагроможденных в нем, и наводнить широкую аллею лавиной личных карточек.
– Застегните ваше пальто! – загнусавил голос ему в ухо.
Эндрюс быстро поднял глаза. К нему подошел военный полицейский с суровым лицом, на котором выделялся длинный острый нос.
Эндрюс застегнул пальто, не сказав ни слова.
– Нечего здесь шататься! – крикнул полицейский ему вслед.
Эндрюс вспыхнул и отошел, не поворачивая головы. Его терзало чувство унижения; гневный голос у него внутри повторял ему, что он трус, что он должен сделать какой-нибудь протестующий жест. Гротескные картины возмущения горели в его мозгу, пока он не вспомнил, что, когда он был очень маленьким, та же бешеная гордость кипела и болела в нем при каждом замечании со стороны старших. Бессильное отчаяние трепетало в нем, как птица, бьющаяся о проволоку клетки. Неужели не было исхода, протестующего движения? Неужели ему придется изо дня в день тянуть эту лямку, проглатывая горькую желчь негодования, которую вызывал на его уста каждый новый символ его рабства?
Он возбужденно шел по Тюильрийскому саду, наполненному маленькими детьми, женщинами с собачками на привязи и няньками в накрахмаленных белых чепцах, когда вдруг встретил Женевьеву Род и ее мать. Женевьева, в жемчужно-сером костюме, была одета с элегантностью, на вкус Эндрюса, слишком модной. Госпожа Род была в черном. Перед ними черный терьер с рыжими подпалинами перебегал с одной стороны на другую на тоненьких, нервных лапках, которые дрожали, как ста