Когда он уснул, он увидел сон: они вдвоем с Женевьевой Род были в концертном зале Schola Cantorum; он безуспешно пробовал сыграть для нее какой-то мотив на скрипке – мотив, который он забыл, и от мучительных попыток вспомнить слезы струились у него из глаз. Потом он обнял Женевьеву за плечи и целовал ее, целовал до тех пор, пока не увидел, что он целует деревянную доску, на которой было нарисовано лицо с широким лбом и большими светло-карими глазами и тонкими, сжатыми губами, а в это время мальчик, который был в одно и то же время и Крисфилдом и Малышом, говорил ему, что он должен бежать, иначе его поймает военная полиция. Потом он сидел, застыв в холодном ужасе с бутылкой в руках, а в это время кто-то позади его страшным голосом пел очень громко:
Эта улыбка дарует вам радость,
Эта улыбка навеет печаль…
Труба разбудила его, и он вскочил так стремительно, что больно ударился головой о верхние нары. Он повалился на постель, морщась от боли, как ребенок. Но ему надо было отчаянно спешить, чтобы успеть одеться к перекличке.
С чувством облегчения он увидел, что завтрак еще не был готов; люди, ожидавшие в очереди около кухонного барака, притоптывали ногами и звенели манерками, продвигаясь в прохладном сумраке весеннего утра.
На телеге, отвозившей их на работу, Эндрюс и Малыш сидели бок о бок на тряском задке и пробовали говорить, покрывая голосами грохот колес.
– Нравится Париж? – спросил Малыш.
– Не в этой обстановке, – ответил Эндрюс.
– Один из молодцов сказывал, что ты очень хорошо говоришь по-французски. Я хочу, чтобы ты научил меня. Надо знать язык, если хочешь странствовать по стране.
– Но ты, должно быть, тоже знаешь немного.
– Спальный французский, – сказал Малыш, смеясь.
– Ну, что ж?
– Но если я захочу писать сценарии для итальянской фирмы, не могу же я писать двадцать раз подряд: «voulez-vous coucher avec moi»!
– Значит, тебе надо научиться по-итальянски, Малыш.
– И буду. Скажи, куда же, к черту, они везут нас сегодня?
– Мы едем в Пасси, на пристань, выгружать камень, – проговорил кто-то ворчливо.
– Не камень, а цемент… Цемент для стадиона, который мы преподносим французской нации. Вы разве не читали об этом?
– Я бы преподнес им хорошего пинка, а также и многим другим заодно.
– Значит, мы будем потеть целый лень, выгружая цемент, чтобы подарить этим проклятым лягушкам стадион, – пробормотал Гогенбек.
– Не это, так было бы что-нибудь другое.
– А разве мы не можем работать на Америку? – воскликнул Гогенбек. – Разве нельзя сделать так, чтобы пролитый нами пот принес пользу нам самим? Строить стадион? Вот черт!
– Вылезай! Живо! – раздался грубый голос с сиденья возницы.
Сквозь туман белой пыли Эндрюс время от времени мельком видел зеленовато-серую поверхность реки, с ее тупоносыми баржами и буксирными пароходами, над которыми, как султаны, развевались столбы дыма; по мостам оживленно сновали взад и вперед люди, идя по своим делам, идя туда, куда они хотели идти. Мешки с цементом были очень тяжелые, и непривычная работа причиняла мучительную боль в спине.
Едкая пыль забиралась под ногти, щипала глаза и губы. Все утро одна и та же мысль, как какой-то припев, не выходила у него из головы: «Люди проводят всю жизнь, делая только это. Люди проводят всю жизнь, делая только это…» Когда он переходил по узкой доске с баржи на берег и обратно, он смотрел на черную массу воды, быстро текущей в море, и прилагал невероятные усилия, чтобы не поскользнуться. Он не знал, почему он это делал, так как другой половиной своего «я» он думал в это время о том, как хорошо было бы утонуть, забыть в вечном черном молчании безнадежную борьбу. Один раз он увидел Малыша, стоявшего перед дежурным сержантом в позе полного изнеможения, и встретился с молящим взглядом его голубых глаз, напоминавших взгляд ребенка.
Это зрелище позабавило его, и он сказал самому себе: «Если бы у меня были красные щеки и губы, как у купидона, я мог бы прожить всю жизнь при помощи моих голубых глаз» – и он представил себе Малыша в виде жирного, старого человека с лицом херувима, выходящего из белого лимузина – так, как это делают в кинематографе – и глядящего вокруг такими же кроткими, голубыми глазами. Но скоро он забыл все, кроме страдания, которое причинял ему тяжелый мешок с цементом, давивший ему на спину и бедра.
На телеге, отвозившей их домой обедать, среди потных людей, похожих от насевшей на них белой пыли на привидения, покрывавших охрипшими голосами грохот колес, Малыш, свежий и улыбающийся, подсел близко к Эндрюсу.
– Ты любишь купаться, Моща?
– Да. Я бы много дал, чтобы смыть эту цементную пыль, – апатично проговорил Эндрюс.
– Я один раз выиграл приз за плавание в Консе, – сказал Малыш.
Эндрюс не ответил.
Ты был в плавательной команде или что-нибудь в этом роде, когда ходил в школу, Моща?
Нет… А чудесно было бы погрузиться в воду. Я любил плавать в Чизвикской бухте по ночам, когда вода светится фосфорическим светом.
Вдруг Эндрюс встретился с устремленным на него взглядом голубых глаз Малыша, горевших от возбуждения Боже мой, какой я осел, – пробормотал он.
Он почувствовал, что кулак Малыша тихонько толкает его в спину.
– Сержант говорил, что они заставят нас сегодня чертовски поздно работать! – громко сказал Малыш окружающим.
– Я помру, если это будет так, – проворчал Гогенбек.
– Что ты, слабосильный?
– Дело не в этом. Я мог бы носить эти проклятые мешки по два за раз, если бы захотел. Но от этой работы можно взбеситься, как черт… Как черт, правда, Моща? – Гогенбек повернулся к Эндрюсу и улыбнулся.
Эндрюс кивнул головой.
После двух или трех мешков, которые Эндрюс пронес в послеобеденное время, ему казалось, что следующий мешок будет последним, за который он в состоянии будет взяться. Его спина и бедра дрожали от изнурения; лицо и кончики пальцев щипала едкая цементная пыль.
Когда река стала окрашиваться пурпуром заката, он заметил, что двое штатских – молодые люди в желтых пальто, с тросточками – наблюдают, как работает команда.
– Они говорят, что они газетные репортеры и пишут о том, как быстро демобилизуется армия, – сказал один из работавших с оттенком уважения в голосе.
– Подходящее место выбрали.
– Скажи им, что мы отправляемся домой. Нагружаем свои пожитки на пароход.
Газетчики раздавали папиросы. Несколько человек окружили их. Один закричал:
– Честь имеем представиться: любимчики Першинга! Собственный его превосходительства дисциплинарный батальон.
– Нас так любят, что не могут отпустить нас домой.
– Проклятые ослы, – проворчал Гогенбек, проходя мимо Эндрюса с опущенными глазами. – Я мог бы порассказать им таких вещей, что у них бы в ушах зажужжало.
– Почему же не скажешь?
– А какая польза? Я не получил образования, чтобы разговаривать с такими господами.
Сержант, низенький, краснощекий человек с коротко подстриженными усами, подошел к группе людей, столпившихся вокруг репортеров.
– Идемте, товарищи, нам надо убрать до дождя чертовски много этого цемента, – сказал он мягким тоном. – Чем скорее мы уберем его, тем скорее отправимся домой.
– Послушай-ка этого ублюдка, как он сладко поет, когда есть посторонние, – проворчал Гогенбек, шагая с баржи с мешком цемента за спиной.
Малыш промчался мимо Эндрюса, не глядя на него.
– Делай то же, что я, – сказал он.
Эндрюс не обернулся, но сердце его учащенно забилось. Какой-то тупой ужас овладел им. Он напрасно пытался собрать всю силу воли, удержаться от приниженности; в памяти его вставала картина, как комната закачалась и поплыла перед его глазами, когда его ударил военный полицейский, и снова он услышал холодный голос лейтенанта: «Ну-ка, научите его отдавать честь!»
Время тащилось бесконечно.
Наконец, дойдя до конца пристани, Эндрюс увидел, что на барже больше не осталось мешков. Он сел на доску, слишком изнуренный, чтобы думать о чем-либо.
Голубовато-серая пыль покрывала все кругом. Мост Пасси казался пурпурным в огненных лучах заката.
Малыш сел позади него и обнял его за плечи трясущейся от возбуждения рукой.
– Конвойный смотрит в другую сторону. Они не хватятся нас, пока не будут садиться в телегу… Идем, Моща, – проговорил он тихим, спокойным голосом.
Держась за доску, он спустился в воду. Эндрюс соскользнул вслед за ним, с трудом сознавая, что делает. Ледяная вода, прикоснувшись к его телу, моментально вернула ему свежесть и силу. Когда он был отброшен огромным рулем баржи, он увидел Малыша, который держался за веревку. Они молча проплыли на другую сторону руля. Быстрое течение тянуло их, затрудняя движение.
– Теперь они не могут нас видеть, – проговорил Малыш сквозь стиснутые зубы. – Ты можешь сбросить башмаки и панталоны?
Эндрюс старался сбросить башмаки; Малыш помогал ему, придерживая его свободной рукой.
– Уменя сняты, – сказал он. – Я все подготовил. – Он засмеялся, хотя зубы его стучали.
– Кончено. Я разорвал шнурки, – сказал Эндрюс.
Ты умеешь плавать под водой?
Эндрюс кивнул головой.
– Нам нужно доплыть вон до тех барж, что по другую сторону моста. Люди с баржи спрячут нас.
– Почему ты знаешь?
Малыш исчез.
Эндрюс с минуту колебался, потом погрузился в воду и поплыл, борясь с течением изо всех сил.
Вначале он ощущал в себе силу и радость, но скоро почувствовал, что ледяная вода сковывает его; руки и ноги, казалось, закоченели. Он боролся не столько с течением, сколько с охватывающим его параличом; он боялся, что вот-вот его руки и ноги одеревенеют. Он вынырнул на поверхность и вдохнул в себя воздух. В течение секунды он мельком видел какие-то фигуры, крошечные, как игрушечные солдатики, свирепо жестикулирующие на палубе баржи. В воздухе щелкнул выстрел. Он нырнул снова, без всякой мысли, как будто тело его действовало независимо от ум