Три стороны камня — страница 17 из 34

Тогда Золотник еще искал свой стиль и образы на холсте имели хотя бы какое-то сходство с оригиналом. Раз уж его выбрала Галя из Твери, он велел ей застыть у окна на восходе солнца часов в пять утра и взялся за кисть.

Увы, она не годилась в натурщицы: одна-две минуты – предел, ее захлестывал темперамент. Увидев, как это огорчает Илюшу, она сделала неимоверное усилие и продержалась в оцепенении полчаса. Это был подвиг любви – у нее онемели руки-ноги, заболела спина, заурчало в животе, она опустилась на стул и уснула от изнеможения.

К тому же она была слишком резко очерчена: шея, ключицы, грудь, мускулистые бедра. Такой рельефной натуре лучше позировать скульпторам. Поэтому Митя по-дружески предложил Илье сменить Галю на Лену, они ее звали Элен, куда более обтекаемую и меланхоличную, – час, два будет сидеть неподвижно и смотреть в одну точку. А Галя – крепкая и порывистая, как сосна в Перхушкове, она Мите больше нравилась.

С тех пор Элен чуть не каждый день позировала для Ильи Матвеича, что-то он углядел в ней, наваяв галерею портретов, не считая рисунков, набросков и эскизов, где он изображал себя голым с пастушеским посохом в руке, своей плотностью и приземистостью напоминая пухлого сатира, а легкую воздушную Элен с развевающимися волосами немного растерянной рядом с этим ярыжником.

Именно в Вышнем Волочке он стал уходить от реализма и обращаться к абстрактным формам живописи, но пока угадывалось ее лицо, сияющее нагое тело, а главное, безупречно чистая душа, особенно это видно было в работе “Элен падает в пропасть”, которая долго висела у него в комнате между книжными шкафами.

Жизнь в абрикосовке замирала, когда загадочная незнакомка звонила в парадную дверь (И.М. Золотник – 5 звонков). Он суетливо бежал открывать, и она вплывала в своем шелестящем просторном плаще с капюшоном – папочка звал ее “мадам Бонасье” – или в шелковом платье с незабудками. Шляпа, сумочка, перчатки – это производило на обитателей нашей квартиры неизгладимое впечатление.

На расспросы Илья Матвеич, обычно такой открытый, дружелюбный, коротко отвечал:

– Это моя натурщица, я ее рисую.

Стоило двери в комнату за Илюшей и его музой закрыться, только ленивый не вылезал на свет божий из своей норы, чтоб ощутить в коридоре шлейф ее присутствия, вдохнуть аромат “Ландыша серебристого”, а таксист Гарри порой до того докатывался, что в отсутствие супруги-милиционерши приникал к замочной скважине. Это не одобрялось общественностью, но встречалось с пониманием.

– Ну, что там? – спрашивала его Зинуля как бы походя.

– Раздевается, – шепотом отвечал наблюдатель.

– А??? – Зинуля была глуховата.

– Тсс! – Гарри прикладывал к губам палец. – Усаживается на стул.

– Голая??? – интересовалась Надюля.

– В чем ее мать родила!

– А Илюша???

– Выдавливает на палитру краску.

– Одетый?

– Как есть одетый.

– Кремень, а не мужик!

– Гарька, а теперь? – трясла его за плечо мамаша.

– Рисует, мам…

– А она?

– …Не пошелохнется.

– Чудеса в решете! – удивлялись старухи.

А надо сказать, Илья Матвеич имел обыкновение поставить чайник и тотчас же о нем позабыть.

– Илья Матвеич, вы хотите, чтоб мы угорели к чертям собачьим? – кричала ему Берта с кухни.

– И-иду, – отзывался Золотник и в заляпанном краской фартуке шествовал неторопливо по коридору с таким достоинством, будто этот человек был самим Творцом Вселенной.

– Мамочка моя, царствие небесное, чтобы ей на том свете достались одни только сушки маковые в меду, – оправдывался он перед соседями, – всегда меня называла идиотом. Но так любовно, даже изумленно: сделаешь что-нибудь – она восхищенно: “Идиот!..”

Так вот лукавые старушки, которым очень уж хотелось глянуть, что там такое у Ильи творится, придумали поставить на огонь Илюшин обгорелый чайник и закричать как бы издалека:

– Илю-уша-а-а! Ча-айни-и-ик!

Он выскочит и побежит, оставив дверь распахнутой, и тут они увидят…

И тут они увидели, вернее, мы, хотя я – вряд ли, но вышло так, никто не понял почему, а тридцать человек соседей столпились у его двери, завороженные великим таинством искусства.

Глазам открылась вот какая картина – накинув шарф прозрачный цвета южной ночи, сидит на стуле обнаженная Элен, глядя сквозь них в какие-то такие дали, куда, как говорил потом беспутный Гарри, Макар телят не гонял.

А Илья свет Матвеич уж возвращался с чайником, в другой руке – банка варенья, на шее – связка сушек.

– Элен, Элен, – он окликал ее, как лебедь Леду, – вот черт, поставил чайник на плиту и напрочь позабыл. Что бы я делал без моих соседей!!!

Как же Илюша горевал, рассказывал мне Абрикосов, когда заснеженным январским днем она пришла к нему.

– Я вышла замуж, – говорит, – больше позировать не буду.

– Но мы же не закончили картину…

– Всё-всё, – произнесла Элен, румяная, в кроличьей шубке, штампованной под леопарда. – А то меня муж прибьет.

“Кончились краски…” называлась эта картина. Она в самом деле была незаконченной: что-то детально прописано, а что-то неясно, туманно, верхний правый угол вообще не затронут.

Илья напился! Три дня и ночи лежал лицом к стене. Митя звонил на комбинат, хотел заказать натурщицу, на комбинате их две тетки…

Илья Матвеич хохотал, как Мефистофиль в исполнении Шаляпина, когда об этом услыхал.

– Да ты с ума сошел, – стонал он, утирая слезы, – кожа Элен так чувственна и светоносна, она играет красками… Я буду рисовать ее с закрытыми глазами…

Вот он и рисовал ее всю свою жизнь, по памяти, силуэт постепенно таял, растворялся в его полотнах, пока через несколько лет не слился с пейзажем, стал мерцанием, а потом и вовсе пропал за красочным слоем.


Люди поворачиваются, открывают невидимую дверь и уходят, а мы стоим и смотрим им вслед, не понимая, как это возможно? Мы так ярко и отчетливо их помним, а вокруг столько живых свидетельств пребывания этого человека на земле!

Что делать с картинами? Забрать? Картин-то много! А если оставить – утром приедет мусорка и вывезет на свалку в Одинцово, свалят и утрамбуют.

Флавию звонить бесполезно, он как-то отрешился. Раньше говорил: “Я буду любить тебя до твоего последнего вздоха!” А сейчас – как ни позвонишь, отвечает рассеянно: “Завтра, и послезавтра, и послепослезавтра у меня танцы, а дальше посмотрим…”

Да еще с некоторых пор его всецело поглощали вопросы оздоровления.

Он и прежде был ипохондриком, тщательно изучал ранние симптомы разных эсхатологических недугов, стоило ему заподозрить у собеседника что-нибудь не то, он разглядывал тебя чуть ли не в лупу: не вскочило ли где чего, не зашелушилось ли?

Как-то он и сам явился ко мне на свидание с обметанными губами.

Бабье лето стоит золотое, в воздухе летают паутинки, дует теплый ветерок, парк полон шорохов и шелеста. В самом что ни на есть благодушном настроении Флавий меня обнял и собрался поцеловать (ибо, как говорил Авиценна, поцелуй ускоряет сердцебиение, стимулирует кровообращение, укрепляет иммунитет…).

Тут я и спрашиваю:

– Это что у тебя на губах – простуда?

Он как закричит:

– У меня никогда не бывает простуды!

И вдруг подозрительно:

– А у тебя что, бывает?

Я твердо:

– У меня не бывает.

– Это я ананас ел!!! – вознегодовал Флавий. – Ананас купил на рынке… зеленый! Ты когда-нибудь ела ананас? Ананас в кожуре? Небось только вылавливала в компоте! А ты поешь его в кожуре! Он знаешь как губы разъедает!!! Все губы расцарапал, мне их так щипало!!! А тут еще ты со своими гнусными подозрениями! Ну и ладно! – кричал он на весь Ботанический сад Российской академии наук. – Не хочешь целоваться – не надо!

И зашагал прочь, не разбирая дороги. Я догнала его, ухватила за рукав, но он оттолкнул меня в страшной ярости:

– Главное, кому ты это посмела заявить? Человеку, который столь тщательно следит за своим здоровьем, что гигиена давно стала для него превыше всего! Да я за здоровье жизнь готов отдать! Тебе и не снилась такая гигиена, какую я развожу! Запомни: умирать буду, а тебя больше не поцелую, на коленях будешь молить, в ногах валяться, песок целовать, по которому я ходил…

В то время Флавий еще балансировал между сплином и страстью, а тут уже явный обозначился перекос. Только в страшном сне Флавию могло привидеться, что мы с ним дружно, плечом к плечу копаемся в мусорном баке. И где? В самом центре Москвы!

Надо звать Федора, он как раз вынырнул со дна провальной воронки массива Ай-Петри и пока не углубился в сарматские известняки Прикаспия у озера Баскунчак.

Я набрала его номер.

– Слушай, Федя, тут такое дело… надо приехать – забрать кое-какие вещи, откуда-откуда… из помойки! Не просто вещи, это картины художника Ильи Матвеича, моего соседа, я тебе про него рассказывала. Пойми, это очень важно, его картины выбросили, а сам он умер… да нет, он сначала умер, а потом выбросили! Да не его, а картины! Мы должны их спасти!

– О боги! – стонал Федор. – Муж из пещеры вылез на божий свет, не мылся, не брился, хотел выпить пива, возвыситься духом. Нет отдыха измученной душе, только в подземных казематах – ширк-ширк, летучие мыши нарушают блаженную тишину. И что там над нами долбают без остановки, колесный пароход!

– Наверно, они хотят сделать ванну вместе…

– …с нашей? – подхватил Федя.

Но через полчаса был уже во дворе, примчался на грузовой “газели”, косматый, бородатый, с насохшей глиной на комбинезоне, в громадных туристических ботинках сорок пятого размера, в каске с налобным фонарем. Ярким лучом электрического света Федя прорезал тьму и высветил меня с плюшевым медведем.

Он поднял с земли картину и принялся мрачно рассматривать.

– Ну, не знаю. Ты уверена?

Мы стали собирать живописные полотна по три, по две в стопки, носить в машину.

Водитель, увидев, что явные барахольщики тащат какой-то хлам, поглядывал беспокойно, не замарают ли этим хурды-мурды его грузовой отсек. Напоследок я закинула рулон и сумку, рядком уселись в кабину, мишку на колени, и машина тронулась. Тут меня Федя даже приобнял, то ли из нежности, то ли чтобы места побольше было на сиденье.