Три стороны камня — страница 19 из 34

Ему только приглянулись кормушки для птиц в виде храма Христа Спасителя и высочайше пики Памира казаха Ербалсына – тот взял кастрюли алюминиевые, раздолбал и сделал из них пик Ленина, пик Коммунизма, пик Революции. Зеленая кастрюля у него – весна, белая – зима, кастрюля с цветами – лето…

Больше Флавий не трубил о нашем квартирнике, боялся надолго уходить из дома: столько лет он ждал чуда – вдруг позвонят с какой-нибудь киностудии и он услышит в трубке: “Яп-понский городовой! Мы потрясены вашим сценарием! Договор – на любых условиях!”

Правда, с недавнего времени у него появился мобильный телефон, но ведь не каждый об этом знает. А пока он будет болтаться по выставкам и втюхивать флаеры, раздастся звонок на домашний, мама подойдет или бабушка:

– А? Что? Из Голливуда? На двадцать миллионов??? А Флавика нету дома…

Однажды в разгар перестройки нувориш из Нижневартовска предложил ему снять короткометражку – эротический фильм со сценаристом в главной роли, бюджетный вариант. Осталось отыскать подходящую героиню, учитывая уйму факторов: душевная чистота, актерское послушание, любовь к герою (к Флавию – искренняя!), духовная зрелость, раскованность и – минимальная актерская ставка. Довольно редкий вырисовался типаж, скорей всего, не существующий в природе.

– Твоя рожа видится мне, – задумчиво говорил Флавий, – но хорошо бы без проволок на зубах.

Как раз я занялась выравниванием их нестройной шеренги. А то при моей улыбке трубача Армстронга (“Зачем ты так разеваешь рот, когда смеешься, всех мужчин распугаешь! Тебе кто-то: «Дама!», а ты: «Га-га-га!»”, – негодовал Пашка) любой микроскопический дефект бросается в глаза. А тут – и скученность зубов…

– …И трепетность ланит, – подхватывал Флавий, который всячески убеждал продюсера, мол, если у партнерши в момент оргазма будут посверкивать железные брекеты, это станет изюминкой и добавит драйва.

Меценат канул в Лету. Но Флавий, сидя без гроша, не имея определенных занятий, обуреваемый грандиозными идеями, не терял надежды!

Впрочем, если б он вообще не произвел никаких телодвижений, а только осчастливил нашу стихийную выставку явлением своей драгоценной мамочки, я и тогда благодарила бы небеса за то, что встретила на своем пути этого самобытного человека.


Без десяти явились Флавий и Агнесса. Флавий, как обычно – в свитере под байковой малиновой ковбойкой, вытянутых на коленках брюках, в неизменных белых носках с красными пятками. Как-то в вагоне метро мы с ним увидели бабусю в таких же носках, Флавий даже смутился, он высоко ценил эти носки: если в них, утверждал он, шагать по проезжей части дороги по ходу движения, никто тебя не задавит, все почтительно будут объезжать.

Зато сиятельная дочь короля Эдессы – первого оплота крестоносцев за голубым Евфратом, увы, завоеванного эмиром Алеппо Занги, мечтавшего прибрать к рукам Дамаск, а там и всю Большую Месопотамию в зоне Плодородного полумесяца, однако внезапно сложившего голову при дурацких обстоятельствах: проснулся среди ночи, увидел слугу, пьющего из его кубка, поклялся утром сварить мерзавца живьем и спокойно уснул, а тот со страху, недолго думая, зарезал грозного эмира-сельджука, бежал и спрятался в осажденной сирийской крепости, – короче, Агнес де Куртенэ оделась явно на вечерний выход. Томная и женственная, в сапфической хламиде из черно-красного плюша, от которого чуть веяло заветным сундуком бабушки Иоветы, с ярко-синим индийским шарфом на шее, – Федька просто охренел, когда ее увидел.

Презрев застолье, она пустилась обозревать картины – в лорнет.

– Любопытно, – услышала я ее величаво-певучий голос. – Что-то в этом есть… Какая-то лучезарная сила, которая лепит мир на свой лад. Поэзия на холсте, авангард, напоминает Вейсберга по живописной манере. Это же один московский круг! Белое на белом… Только у того были банки, шары и белые кубы… А тут, часом, не раввин Симеон, по слову которого содрогалась земля и слетались ангелы? – спросила она у Флавия.

– Если бы я был уверен… – заметил сын этой августейшей особы.

– В чем?

– Да хоть в чем-нибудь!

– Вот мы и просим дать нам консультацию, – сказал Федор. – Но только точно, ясно, авторитетно: нетленка это или безнадежная мазня?

В дверь позвонили. На пороге стояли два человека в почтенных летах. Слегка полинялый субъект с можжевеловой тростью галантно представился:

– Мечислав Иванович Бредихин.

– Если Мечик явился на вернисаж – ожидайте отличных продаж! – возвестил его спутник с белой круглой бородой в двух рубашках – снизу желтая, сверху синяя в черный рубчик – Георгий Самоквасов.

– Надеюсь, мы не опоздали? – поинтересовался вальяжный Мечислав Иванович, наметанным глазом просекая уголок с фуршетом.

Чинной походкой, не отвлекаясь и не сворачивая, они направили стопы к праздничному столу. На локоток Самоквасов набросил пиджак, безрукавку, под мышкой зажал твидовую кепку, но это не помешало ему наполнить “бокалы” себе и мэтру.

– Нам, привыкшим на оргиях диких, ночных пачкать розы и лилии красным вином, никогда не забыться в мечтах голубых сном любви, этим вечным, чарующим сном… – продекламировал Мечислав перед тем, как пригубить вино.

– За искусство! – подхватил Самоквасов.

– За наше вечное, безграничное, высокое и святое русское искусство! – добавил его велеречивый друг.

Они осушили чарки и тут же наполнили вновь.

– За мастеров кисти! – провозглашал один. – За наших прославленных и непризнанных, маститых и только-только вступающих на сей тернистый путь…

– Да не оскудеет земля русская талантами! – отзывался второй, опрокидывая стаканчик за стаканчиком.

Ясно было, что оба они пользуются в Союзе художников большим влиянием.

– Неплохое саперави, вы не находите? – заметил Мечислав Иванович, изнеженный и привередливый, уминая мои канапе с маслом, луком и селедкой.

– Кстати, никто так не умеет подделывать вина, как грузины и молдаване, – ответствовал Самоквасов. – Представьте, однажды на вернисаже я чуть ли не насмерть отравился киндзмараули! С молдавским вообще вышла хохма – ребята на открытии поставили бутылку марочного каберне, а там оказалось домашнее мерло!

– Льют что попало и клеят этикетки! – возмущался Мечислав. – А помните, было время, на вернисажах подавали шикарное калифорнийское Franzia?

– Хорошее винцо, – соглашался Георгий. – Теперь по большей части выставляют испанское или недорогое итальянское…

– На вкус – будто все из одного корыта, что Италия, что Испания, – ворчал Бредихин.

Мое застолье показалось им не вполне обильным.

– Любезная моя! У вас в доме есть колбаса? – поинтересовался Бредихин. – А то я с утра не емши, пришлось присутствовать на заседании в Академии художеств, забегался, не успел пообедать.

Пашка сгонял на кухню, притащил старику бутерброд с колбасой.

– Мальчик, слушай, а можно еще один сэндвич для моего закадычного друга? – попросил Бредихин. – Георгий Самоквасов баллотируется в президенты Академии художеств, ему надлежит усиленное питание.

– Ладно, – сказал Пашка и сварганил еще один – для будущего президента.

Все были при деле. Федор, как заправский хозяин салона, сопровождал Агнессу, брал картины, переносил их поближе к лампе, подставляя пустую раму, выданную нам отцом Абрикосовым, видимо, когда-то в этой раме было заключено единственное произведение искусства в нашей семье. Впрочем, была ли в ней картина, никто не помнил.

Возможно, она полвека ждала этой минуты, чтобы обрамить работы Золотника, хотя не очень-то подходила по форме и по размеру, но все равно придавала какую-то значимость живописцу, которому явно было до лампочки, станут вешать на стенку его картины или не станут, главное – обрисовать эту силу беспредельности, встроить в окружающий космос прямоугольник личного космоса, потеснив реальность, набросить заплату на ветхую и самопальную ткань вселенской материи, залатать – куском своего добротного полотна – и довольно. А рама – это тлен и суета.

– …Как преображается в раме картина! – изумлялся бывший Степа Жульдиков, а ныне абстракционист Блябляс. Его дедушка, грек, носил эту благородную фамилию, внук ее себе присвоил. Решил вырваться из нашего рабства хаоса, гнета и печали в царство грез и галлюцинаций – на Пелопоннес, поближе к святилищу Зевса в Олимпии, жениться на гречанке и начать жизнь сначала, получая питание прямо из мирового пространства.

– И прежняя фамилия была благозвучной, – сказала я, – и нынешняя ласкает слух!

– Так что шило на мыло, – простодушно заметил Федор.


Пашка без устали курсировал между холодильником и плотоядными академиками, я то и дело бежала на звонок – встречала гостей. В полном составе явились участники выставки “Большой и Красный”, а также наивный художник Орлов – чтобы выучиться на примитивиста, он окончил Строгановку.

Буквально из воздуха материализовался изысканный Жан-Луи, уроженец Парижа, его голову украшала засаленная бандитская шляпа с высокой тульей и фазаньим пером.

Зато Шабуров и Мезинов принесли свои головы в стеклянных банках.

– Ой, как это они сделали? – удивился Пашка.

– Отрезали себе головы, положили в банки и принесли – им лишь бы впечатление произвести, – ответил Флавий.

Пара безумцев – Клава Ёнчик с искусственным членом в кармане и Гога Молодяков, неформал с дурной репутацией: две косички на бритом темени, в старушечьей вязаной кофте – несли какую-то заумь: “объективация духа”, “бинарность”, “герменевтика”, “органон”…

Явился не запылился Бренер, автор поэмы “Хламидиоз”, известный скандальными выходками: то наложил кучу под картиной Рафаэля, извозил краской “Белый квадрат” Малевича, отмотал срок в Голландии и ознаменовал свой выход на свободу, заглянув к нам на огонек.

Виноградов пришел беременный. Следом – импозантные представители армянской диаспоры в пиджаках и галстуках; фотограф Никлас Мраз, по-нашему – Коля Мороз, рыжий австриец, любитель современного искусства, приехал в Москву на кремлевский кубок по теннису; черноглазый Сикейрос – подбритые виски, взбитый чуб – с барабаном пау-вау, он заранее в него начал колотить на лестничной клетке, призывая род людской прорываться сквозь скорлупу обыденности, после чего примостился на кухне у батареи и деловито забил косячок.